Гостиница мне тогда показалась несовременной, лишенной изящества, апартаменты и их обстановка старомодными, ошеломляющими своей купеческой роскошью, претенциозными и поэтому безвкусными.
Я начал знакомиться с Москвой. Прежде всего посетил ближайшее окружение гостиницы: Красную площадь и Мавзолей В. И. Ленина у Кремлевской стены, которые представлялись мне краеугольным основанием не только столицы, но и советского строя, осматривал я также Охотный Ряд, начало улиц Горького (ныне Тверская) и Петровки. Все это мне показывал муж моей тети Веры, сестры мамы — Григорий Аграновский, заместитель директора Московского цирка.
Московская улица от любой европейской тогда отличалась цветом. И дома, и прохожие — все казалось в тусклых серых тонах. Поражали строгость и невзрачность домов, серовато-мутные витрины магазинов, отсутствие яркой рекламы, разноцветных витрин и иллюминации. Еще не было сталинского ампира и маленковского барокко. Я чувствовал себя неловко в своих брюках-гольф, широко распространенных среди молодежи на Западе, но привлекавших любопытное внимание окружающих в Москве.
Через некоторое время нас переселили в гостиницу «Москва», расположенную напротив и рассчитанную в отличие от «Националя» на советских постояльцев. Жили мы на десятом этаже в просторном двухкомнатном номере 1001 уже под своей фамилией. Окна этого номера смотрели на Исторический музей и Красную площадь.
Нас навещали родственники родителей, в частности младший брат отца — Борис, один из руководителей Березниковского химкомбината. Запомнились его высокие бурки, до этого неизвестный мне вид обуви. Часто у нас бывал В. С. Гражуль, до этого работавший за рубежом, кажется, в Бельгии. Его дочь Марго владела французским языком, так что можно было общаться с ровесницей: русского языка я тогда почти не знал. Мы иногда посещали кинотеатр «Москва» на Пушкинской площади (сейчас на этом месте стоит новое здание газеты «Известия»).
Появлялся на своем мотоцикле и мой двоюродный брат Люсик Прудовский, сын дяди Саши, брата мамы. Он только что окончил танковое училище, был лейтенантом. Зимой 1942 года Люсик погиб под Сталинградом.
Постоянно курировали нашу семью Игорь и Ася. Они приглашали меня на различные детские мероприятия в клуб НКВД, в воскресные дни — на лыжные вылазки за город.
Однажды в гостиницу отец вернулся поздно вечером. Его начальник — комиссар госбезопасности 2-го ранга А. А. Слуцкий — был найден мертвым в кабинете зам-наркома НКВД М. П. Фриновского. По официальной версии, смерть начальника ИНО наступила 17 февраля 1938 года в результате острой сердечной недостаточности. По сообщению газеты «Правда» от 18.02.38, он «умер на боевом посту».
Похоронили Слуцкого торжественно, отец, который уважал Слуцкого как опытного руководителя советской разведки, стоял у гроба в почетном карауле. У меня долго хранилась траурная нарукавная повязка, которую отец принес в тот вечер. Помню, как отец говорил, что лицо покойника было неестественно сине-багрового цвета, одутловатое, когда его открытый гроб стоял на постаменте в Центральном клубе НКВД, и что смерть Слуцкого наступила вдруг, неожиданно, ибо накануне отец присутствовал на приеме у своего начальника, который, как известно, был хроническим сердечником, однако чувствовал себя вполне прилично и даже шутил. Тогда ничто не свидетельствовало о его недомогании. Впрочем, когда смерть приходит не вдруг?..
П. А. Судоплатов в своей книге «Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930-1950 годы» так пишет на эту тему: «Обстоятельства смерти Слуцкого до сих пор относятся к числу неразгаданных тайн сталинского времени и судеб руководителей НКВД. Слуцкий был тяжелобольным сердечником, он, в частности, принимал посетителей в затемненном кабинете, лежа на диване. Думается, он был обречен на уничтожение в ходе осуществленной Сталиным расправы с руководством госбезопасности, работавшим с Ежовым. Ежов, как следует из допросов, на следствии показал, что Слуцкий был ликвидирован путем инъекции яда, осуществленной начальником токсикологической лаборатории НКВД Алехиным. Однако для меня это представляется маловероятным. Зачем нужно было разыгрывать спектакль с насильственным уколом известному всем тяжелобольному сердечнику в кабинете заместителя наркома НКВД Фриновского при нескольких свидетелях.
И наконец самое главное, младший брат Слуцкого, сотрудник оперативного отдела ГУЛАГа НКВД, также тяжелобольной сердечник, умер в том же возрасте в 1946 году от острого сердечного приступа во время обеда в столовой, на глазах сослуживцев. Поэтому я с большим сомнением отношусь к показаниям Ежова, Фриновского, Алехина об обстоятельствах смерти Слуцкого, данными ими в ходе следствия, которое велось с применением к ним в 1938-1940 годах пыток, именовавшихся в официальных документах «мерами физического воздействия».
Никаких представлений о терроре 1937 года я не имел. Сейчас это кажется странным, но именно такими были обстоятельства нашей жизни. В интернатах не принято было интересоваться политикой. Дома о делах в СССР почти не говорилось. В Москве в нашей семье тоже политические вопросы не обсуждались. Газет на русском языке я читать не мог, также как и слушать радио из-за непонимания в должной мере русской речи.
Родители, конечно, осознавали, в какую страну они возвратились. Отец читал парижскую эмигрантскую газету «Последние новости» и был в курсе событий, а первые же дни в Москве еще больше открыли глаза на действительность. К тому времени жертвой произвола уже стал муж одной из маминых сестер. Исчезали один за другим папины коллеги. Этот период террора получил название «ежовщина».
С началом весны я начал ходить в Парк культуры и отдыха им. Горького. Там были спортивные площадки, где я сдавал нормы на значок БГТО по прыжкам и бегу, играл в настольный теннис и шахматы. В шахматном павильоне парка я познакомился с немецким мальчиком, который хорошо играл в шахматы. Я знакомству обрадовался, ибо появился ровесник, с которым можно было общаться на немецком языке. Мы несколько раз встречались. От него я узнал, что он живет в доме, в котором почти все немцы арестованы, в том числе его отец. Через несколько дней мой отец спросил меня об этом мальчике и предупредил, чтобы я перестал встречаться с ним. Я был удивлен и огорчен. Оказывается, за мной следили... Бессмертен в этом мире сыск! И тогда я впервые понял, что близкий контакт с иностранцами может обернуться неприятностью, даже если этот иностранец прибыл к нам в поисках убежища от фашистского террора.
На 27 мая 1938 года отцу был назначен прием у наркома Ежова. Отец к встрече тщательно готовился, был сосредоточен и радостно волновался, ибо мучительно переживал свое долгое бездействие. Он не собирался кичиться проделанной работой. Упорным трудом и талантом отец достиг главной цели, которая стоит перед любой разведкой. У него были на связи ценнейшие агенты, он проник в высшие эшелоны немецкой политической и военной иерархии, сумел завербовать резидента «Сикрет интел-лидженс сервис», одной из старейших разведывательных служб в Европе, подданного британской короны, который вел работу по Германии.
Отец работал исключительно из высоких идейных побуждений, не ждал от Ежова награды или чекистского звания, хотя не был аттестован с самого начала своей работы за рубежом и, безусловно, был достоин высокой награды государства. Упомянул, правда, своего хорошего знакомого В. С. Гражуля, разведчика-нелегала, врача по образованию, который незадолго до этого был награжден орденом Красного Знамени и получил звание капитана госбезопасности за участие в похищении группой захвата в сентябре 1937 года на перекрестке парижских улиц, средь бела дня, бородатого царского генерала Евгения Миллера, руководителя антибольшевистского Русского общевоинского союза. Вениамина Семеновича вскоре уволили из органов, направили на должность главного врача гражданской клиники. Вернулся он в кадры внешней разведки через несколько лет — начальником учебного отдела разведывательной Школы особого назначения в Балашихе.
Мы с мамой долго ждали возвращения отца с приема у наркома, потом легли спать. В 4 часа утра нас разбудил стук в дверь. На пороге стояли двое сотрудников НКВД — Иванов и Ландин — и какие-то гражданские. Нам объявили, что отец арестован как враг народа. Они провели обыск спокойно и деловито, несмотря на растерянность и боль, переживаемую мамой и мной.
Ничего подозрительного ночные визитеры не нашли, однако забрали мои письма к родителям и записные книжки мамы, пишущую машинку с латинским шрифтом, отцовский фотоаппарат «Лейка» и мой «Кодак-Ретина», а также валюту различных стран.
Утром пришел Игорь. Он был угрюм и, как всегда, немногословен. Помогал маме во время сборов, так как мы были вынуждены покинуть гостиницу. Вслед за ним на первое занятие по русскому языку пришел немолодой преподаватель, с которым накануне была достигнута договоренность о частных уроках со мной. Мама попыталась заплатить ему за несостоявшееся занятие, однако преподаватель, извинившись, быстро удалился. Он все понял и казался испуганным. Потом я выпустил щегла из клетки. Щегол из окна гостиничного номера улетел в сторону Кремля. Игорь молча наблюдал за мной... Мое сердце разрывалось, я еле сдерживал рыдания... Сочувствия, казалось, было ждать не от кого. До этого мое детство было безоблачным и беззаботным.
Много лет спустя, во время посещения Музея СВР в Ясенево, увидев фотографию Игоря на одном из стендов, я спросил у сопровождающего меня полковника о судьбе Игоря Кедрова, которого я хорошо помнил и к которому питал уважение. Мне было сказано, что его нет в живых. После обращения в адрес Сталина и ЦКК с заявлением о нарушениях социалистической законности Кедров в 1940 году был расстрелян. Мне стала понятна грусть в глазах Игоря во время нашей последней встречи утром 28 мая 1938 года.
Наша справка. Кедров Игорь Михайлович (1908-1940). Сын Михаила Сергеевича Кедрова, одного из руководителей ВЧК в годы Гражданской войны (1878-1941). Сотрудник центрального аппарата ИНО ОГЛУ, начальник отделения третьего отдела ГУГБ НКВД. В феврале 1939года вместе со своим другом старшим уполномоченным КРО ГУГБ НКВД лейтенантом госбезопасности В. П. Голубевым (1913-1940) обратился в адрес Сталина и ЦКК с заявлением о нарушениях социалистической законности и не-достатках в работе органов НКВД. Репрессирован.