– Вивиан.
Это Филипп, кроме него ее больше так никто не называет.
– Минутку! – кричит Ви в ответ.
Она наклоняется расшнуровать ботинки. К счастью, негнущиеся от холода пальцы плохо справляются со шнурками, и Ви успевает перевести дух, перед тем как проследовать на голос Филиппа. В груди пульсирует боль, и, войдя в гостиную, где Филипп лежит на диване, прикрывая глаза одной рукой, Ви осознаёт, что боль даже сильнее гнева. Это Бенджамин добровольно бежал от людей, а она одинока в своем изгнании.
– Все хорошо? – Ей почти смешно слышать собственный вопрос. Больше всего на свете хочется побыть одной и выплакаться. Ви старается не смотреть на Филиппа – он в мятой рубашке, без галстука и в носках. Она еще ни разу не видела его без обуви. В ушах звенит тревога, предупреждение об опасности, о том, что боли придется на время отступить, хотя опасность и связана с болью, она исходит от очередного женатого мужчины, который разлегся на диване перед Ви, не желавшей никому вреда, но все же причинившей его.
– Уезжай, – говорит Филипп, все еще прикрыв глаза рукой.
– Где Розмари?
– Ее нет дома.
– Что случилось?
– Это моя гостиная.
– И?
– Так почему я должен тут с тобой разговаривать? Чего тебе здесь надо? Ты – дурной пример.
– Я… – Ви сбивается от растерянности. – Вы про курение? Она больше не курит. И не пьет.
– Нет. Я о тебе.
– Что вы…
– Ты шлюха. Куда ты все бегаешь, миссис Кент? Где ты бродишь часами? А теперь уже и целыми днями. Полагаешь, я ничего не знаю?
Ви и не думала, что ему обо всем известно, хотя теперь это кажется очевидным.
– Полагаешь, я не знаю про крест? – спрашивает она. Первая же грубость, которая пришла в голову. И продолжает, видя его замешательство:
– На лужайке перед вашим домом сожгли крест. И, похоже, жена тебе даже не рассказала. Она тебя бережет, а что делаешь ты, кроме мытья тарелок с героическим выражением лица, будто ты посланник небес, а не очередной урод, который пялится на сиськи ее подруги?
– О, красноречивая…
– Обругать – невелика сложность.
– Я имею в виду, – продолжает Филипп ужасающе спокойным тоном, – что ты с легкостью найдешь, у кого пожить. Розмари сказала, в женской группе тебя обожают, найдутся подруги.
– А группа тут при чем? – огрызается Ви.
Женщины в группе роста самосознания (два слова, которые Филипп, очевидно, не в силах произнести) полюбили Ви. Розмари, не спросив разрешения, рассказала им, что случилось с Ви – все, что они вдвоем так толком и не обсудили. Одна из женщин, услышав рассказ, воскликнула: «Боже мой, вы же в точности Вашти!» Остальные заохали и заахали. Оказалось, случившееся с Ви повторяло историю какой-то изгнанной царицы, жившей миллион лет назад в Древней Персии. Ви было неприятно, что Розмари взяла и всем разболтала. Вопреки явным надеждам Филиппа, женщины из этой группы Ви совсем не понравились. Она начала объяснять, что не намерена жить с какой-нибудь малознакомой еврейкой-феминисткой, но тут он резко сел на диване и выкрикнул, глядя на нее с ненавистью:
– У нас все было хорошо, пока ты не явилась! Все было хорошо!
Что-то не так – он всегда был в высшей степени сдержанным.
– Я не понимаю, – говорит Ви. – У вас и сейчас все хорошо.
Филипп смеется жутким свистящим смехом. С улицы доносятся крики детей.
– Где Розмари? – спрашивает Ви, вдруг испугавшись уже не за себя, а за подругу.
– Какой внезапный интерес. – Филипп закрывает лицо руками и стоит так какое-то время, глубоко вздыхает, потом грубо трет лицо, опускает руки. Под глазами у него страшные темные круги. – Ты, наверное, думаешь, что Розмари тебя успокоит, посоветует не обращать внимания на мои слова, – говорит он. – Мол, «оставайся, любимая подруга». Ладно, оставайся. Подожди. Пусть она сама все скажет.
Его голос вновь становится монотонным.
– Она скоро вернется. Недавно звонила.
– Откуда?
– Из больницы?
– Почему она в больнице?
– Она потеряла ребенка.
– Нет! – Ви падает на колени.
– Два дня назад началось.
– Господи…
Тишина. Потом Филипп произносит:
– Ах, как ты расстроена. Но даже не спросила, как она доберется до дома.
– Я могу ее забрать, – предлагает Ви.
– Слишком поздно. Тебя не было. Ее привезет подруга.
– Я могла бы остаться с детьми, чтобы ты поехал за ней.
– Еще раз повторяю. Тебя здесь не было. Теперь слишком поздно.
Пальцы у Ви дрожат, в них возвращается тепло. Она всхлипывает. Филипп нависает над ней, встряхивает за плечи.
– С чего это ты плачешь, – говорит он; его лицо совсем рядом. – Кем ты себя возомнила?
Ви отшатывается от него, но Филипп снова нависает и на этот раз хватает ее за грудь, одновременно сжимая и отталкивая ее.
– Убирайся, – бросает он. – Пошла вон.
Ви чувствует, что сейчас он ее толкнет. И тогда она упадет на стол за спиной и вместе со странной статуэткой ударится о стену. Но тут дверь открывается, входит Розмари и следом за ней дети. За дверью светится белое небо. Дети краснощекие от беготни, они таращатся, у девочки такой пронзительный взгляд, что у Ви сильнее колотится сердце. Но еще страшнее лицо Розмари, белое, как небо.
– Лайонел, – обращается она к старшему сыну, в голосе пустота, как в трубе. – Отведи брата и сестру наверх. Я сейчас приду.
Не глядя на Ви, Розмари велит ей собирать вещи. Ви избегает смотреть на ее живот. Потом Розмари поднимается по лестнице, мучительно тяжело и медленно, старательно ставя ноги на каждую ступеньку, белой от напряжения рукой цепляясь за перила. И вскоре исчезает из вида.
Манхэттен. И не было у нее ни отца, ни матери
Рут больше нет. В конечном итоге свое дело сделал сепсис – одно из тех слов, которых Лили приучилась бояться. Впрочем, сидя с братьями в баре неподалеку от больницы, она не испытывает тех чувств, которые себе представляла. Муж Лили и жена Лайонела забрали детей домой и в гостиницу соответственно. Ян позвонил своему молодому человеку в Калифорнию и повесил трубку в слезах, теперь притих и молча потягивает виски через сомкнутые губы, а вот Лайонел явно еще потрясен и болтает без умолку. Он повторяется и говорит всякое вроде: «Четыре квартала до больницы, трое детей, четыре часа с момента смерти». Или: «…А потом ты позвонила, до меня тогда еще не дошло, я же не знал, как быстро все случится, а то не стал бы брать детей, просто прыгнул бы в машину…»
Ян уже был в городе, в гостях, а Лайонел, хоть и живет намного ближе, не успел застать Рут в ее последний час в сознании. Он ехал к ним, когда Лили позвонила, так что все знал, но знать и осознать до конца такое – совсем не одно и то же. Все трое пьют. И вот уже – объявляет Лайонел – прошло пять часов с маминой смерти.
Лили ловит себя на том, что думает не о маме, даже не о ее теле, а о больничной палате и пустоте, неизменной до, во время и после смерти Рут, как чистый лист. Как странно – ни она, ни братья больше никогда туда не вернутся.
– Что дальше?
Палата была другая, не та, куда Рут положили в первый раз, и все же та самая, из которой Лили не хотела уходить, и Рут знала, но все гнала ее: «Иди домой». Как будто дом Лили не там, рядом с ней.
– Лили?
Лили поднимает глаза.
– Что нам делать дальше? – спрашивает брат. – С телом, с квартирой, с деньгами?..
В его глазах смятение. Оно сильнее и глубже, чем Лили казалось. Лайонел потрясен не только самой смертью Рут, но и тем, что она умерла, не оставив ему инструкций. И теперь сестра должна знать то, чего не знает он. Он и представить себе не может, сколько всего знает Лили: само собой, про рак, а еще про нужные документы, кремацию или погребение и прочее. Многое сделано с той ночи, месяц с лишним назад, когда Лайонел позвонил ей, потому что Рут решила рассказать ему первому, а Лили наивно думала, что мама доживет до Пурима.
– Тело заберет бюро ритуальных услуг, – мягко отвечает Лили. – Завтра похороны, потом отсидим шиву…[2]
Лайонел ворчит:
– Похороны на следующий день – бред. Мы не успеем за сутки связаться со всеми ее знакомыми.
– Через пару недель устроим церемонию прощания…
– До сих пор не пойму, зачем ей эти еврейские штучки.
– Не знаю, Лайонел, так уж она…
– Серьезно, ну кто так делает? Выходишь замуж за еврея, который сам ничего не соблюдает, принимаешь иудаизм, когда он тебя уже бросает, и всю оставшуюся жизнь живешь в этом цирке, как настоящая еврейка?..
– Она и была настоящая, – замечает Ян, – раз приняла иудаизм. И потом, «в цирке»?
– Ладно, нет, – хмурится Лайонел. – Зачем? В чем задумка-то?
Ян усмехается:
– Придурок ты. Не было никакой задумки. Ей, наверное, просто люди в общине нравились.
– Ну и общалась бы с ними! «У моей мамы бат-мицва». Боже мой, позор. И шаббат еще соблюдать. А как она клала руку на голову и говорила: «Будь собой, Лайонел, и будь верен себе!» Как вспомню – так вздрогну.
Ян жестом подзывает бармена, чтобы заказать еще спиртного, и какое-то время они молчат. Лили тоже помнит все это, но без злости или других сильных чувств. Наверное, для Лайонела, которому было двенадцать, когда мама перешла в новую веру, все ощущалось по-другому. Даже Ян (ему тогда едва исполнилось одиннадцать, а через два года он отпраздновал бар-мицву), пожалуй, прекрасно помнил жизнь без шаббата и прочих еврейских атрибутов. А Лили было семь – достаточно, чтобы смутно помнить времена «до», но не чувствовать к ним привязанности. Для нее водоразделом всегда был уход отца. Не потому, что на тот момент она была старше, а просто история с отцом ей важнее.
– А знаете, что она мне сказала? – говорит Лили братьям. – Отец не сам ушел. Мама его выгнала.
– Неправда, – откликается тут же Лайонел.
– Так она сказала.
– Я понял. Это неправда.
– Зачем тогда она это сказала?
– Затем же, зачем все говорят. Ей хотелось, чтобы так и было.