Уточкин — страница 15 из 44

В этой вековой борьбе, казалось, для людей был единственный исход — поражение.

Кажется, я всегда тосковал по ощущениям, составляющим теперь мою принадлежность, проникшего в воздух.

Мне часто случалось летать во сне, и сон был упоителен.

Действительность силой и яркостью переживаний превосходит фантастичность сновидений, и нет в мире красот, способных окрасить достаточно ярко красоту моментов, моментов, могущих быть такими длительными».

Конечно, появление на футбольном поле Уточкина в составе ОБАК было не случайным. Кроме того, что это был одаренный спортсмен и превосходный нападающий, который обладал феноменальным рывком и редким по мощности ударом, безусловно, он был, говоря современным языком, медийным лицом.

На Уточкина шли, как шли на циклодром, чтобы увидеть его фантастические спурты, так шли и на футбол, чтобы увидеть своего кумира в действии.

Пенальти, если до него доходило дело, Сергей Исаевич превращал в целый спектакль, финал которого был предсказуем, но экспозиция, завязка и кульминация могли иметь массу вариантов, что приводило зрителей в неописуемый восторг.

Итак, Уточкин устанавливал мяч на одиннадцатиметровой отметке, загадочно улыбаясь при этом голкиперу и одновременно бросая почтительно-куртуазный взгляд в сторону рефери. Затем неспешно отбегал на линию удара, приглашая при этом жестами зрителей соблюдать тишину и порядок, не отвлекать его и голкипера, не в меньшей мере, от предстоящего одиннадцатиметрового. Над стадионом повисала непривычная для футбольного матча тишина.

Сосредоточивался перед разбегом, мог даже закрыть глаза, бормоча что-то невнятное при этом — то ли вознося молитву футбольным богам, то ли произнося заклинание, чтобы ноги не подвели, чтобы голкипер допустил ошибку, чтобы внезапный порыв ветра не скривил выверенную до миллиметра траекторию движения мяча.

Замирал на мгновение и, навалившись всем телом вперед, начинал движение. По мере приближения к мячу скорость нарастала, и казалось, что вся мышечная масса атлета сейчас найдет выход в том единственном и точном ударе, который всегда отличал Уточкина-пенальтиста. Однако в самое последнее мгновение происходило нечто необъяснимое — добежав до мяча и занеся для того самого страшного по своей мощи удара правую ногу, он имитировал одиннадцатиметровый в левый угол ворот, а пробивал опорной левой ногой в правый угол. При этом вратарь был обречен лишь наблюдать за тем, как мяч влетает в пустой створ ворот, тогда как сам он падал в противоположном направлении, словно вся сила энерции валила его с ног, делала его порыв спасти положение бессмысленным и беспомощным.

А Уточкин тем временем уже совершал круг почета по футбольному полю, приветствовал беснующихся болельщиков, большинство из которых так и не поняли, что же произошло.

Получается, что перехитрил.

Обманул.

Впрочем, обманом это, конечно, не было, но было трюком, демонстрацией высшего мастерства, когда неожиданное, парадоксальное решение становится результатом артистичности, остроумия и филигранной техники, что вызывает восхищение и уважение.

Такие же круги почета он любил совершать и на циклодроме после окончания своего очередного победоносного заезда, когда, по воспоминаниям В. П. Катаева, «богатые люди занимали лучшие места в первых рядах, против ровной дорожки у самого финиша, обозначенного толстой белой чертой. Люди менее денежные обычно занимали места возле старта. Остальные наполняли деревянные трибуны, чем выше, тем дешевле. А самые неимущие — мальчики, мастеровые, заводские рабочие, рыбаки — покупали входные билеты и сами себе отыскивали ненумерованные места где бог пошлет, чаще всего на самой верхотуре с боков, над крутыми, почти отвесными решетчатыми виражами трека, сколоченными из реек лучшего корабельного леса, что делало их несколько похожими на палубу яхты».

Вид спорта — велосипед, футбол ли — тут был не важен. Важно было то, что чудеса совершались здесь и сейчас, на глазах публики, и невероятное, оно же немыслимое становилось реальностью.

О том, что испытывал Сергей Исаевич в такие минуты, минуты высшей славы и всеобщего обожания, можно лишь догадываться. Конечно, сохранял здравомыслие и самоиронию, конечно, соблюдал спокойствие и хладнокровие, по крайней мере пытался это делать, оставаясь самим собой, но давление славы было слишком велико, и противостоять ему было непросто в первую очередь психологически.

Сохранился интересный фельетон «Женщина из толпы», написанный С. И. Уточкиным для газеты «Южная мысль» в 1911 году. Читаем текст, который многое нам говорит об авторе этих строк:

«Среди многих писем, которыми большая публика дарит меня, писем, весь смысл которых заключается в их полной бессмысленности, я нашел одно, на которое отвечаю, считая его выразителем мнения многих.

В своем послании автор обращается ко мне с желанием не обидеть меня, как он пишет, но „отрезвить и остановить от дальнейшего служения дурным инстинктам толпы, этой необузданной своры Ванек и Манек, которые де с жиру бесятся и каждый день себе новую потеху ищут“.

В первой части письма автор — философски образованная женщина — опирается на Ницше и цитирует его слова о человечестве, „которое больше обезьяны, чем сами обезьяны“, относя слова великого философа к толпе, конечно, во второй же части убеждает меня не рисковать собой: „Человек так прекрасен может быть, когда займется собой, разглядит себя, столько чудес может натворить, что рисковать своим существованием, ломать себе руки, ноги, портить себе легкие и т. д. — все это можно только во сне. Проснитесь и остановитесь“.

Разбудив, автор меня превращает в ницшеанскую обезьяну, безжалостно сливая с толпой.

Я же не хочу и протестую…

Что мне толпа?

Песок морской, придорожная пыль!

Вы же уговариваете меня не считаться с азартом ваших Манек и Ванек. Да кто же считается! Их ведь просто эксплуатируют, насколько возможно, а затем отпускают с миром в широкий, от их прилива серым становящийся мир.

Вы хотите добавить мной серой краски, но я не хочу…

Человечество двинулось вперед, лишь когда девственно-тусклый мозг одного из его представителей прорезала счастливая мысль: для самозащиты вооружиться палкой. С этого момента человек стал царем всего живущего.

Борьбой завоевывая свое право на жизнь, человечество из глубин седых веков передало потомкам два главных инстинкта: борьбы и самосохранения.

Владели всегда миром, как диктаторы, всегда те, у кого унаследованное влечение к борьбе доминировало над инстинктом самосохранения; иногда платой за предпочтение борьбы бывала их кровь…

Теперь я спрашиваю женщину из толпы: свой унаследованный инстинкт борьбы я устремил против природы; желала ли бы она, чтобы его жертвой оказалось живущее?

А землю, зеленокудрый мир, человечество имеет возможность разглядывать сверху — и вы хотите, чтобы я не смотрел?»

Возникновение имени Фридриха Ницше в этой переписке, думается, явление вполне закономерное.

Известно, что рассуждения великого мыслителя из Веймара на рубеже веков были не столько модны, сколько актуальны на фоне идеологических и технологических потрясений, которые ошеломили Европу, а вслед за ней и Россию, оказавшихся на ментальном перепутье, на грани саморазрушения и атеистического угара.

Тогда оппозиция «толпа и герой», занимавшая умы многих философов и литераторов, обрела черты драматического конфликта, выход из которого следовало, по мысли Ницше, искать не в метафизических умствованиях и стенаниях об утраченном, но в решительном и волевом жесте, поступке.

Так, в своем культовом трактате «Как говорил Заратустра» Фридрих Ницше восклицает:

«Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке!

Сверхчеловек — смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: да будет сверхчеловек смыслом земли!

Я заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! Они отравители, все равно, знают ли они это или нет.

Они презирают жизнь, эти умирающие и сами себя отравившие, от которых устала земля: пусть же исчезнут они!

Прежде хула на Бога была величайшей хулой; но Бог умер, и вместе с ним умерли и эти хулители. Теперь хулить землю — самое ужасное преступление, так же, как чтить сущность непостижимого выше, чем смысл земли!»

Для человека, мечтающего взлететь, оторваться от земли, попрать закон притяжения и прочие физические константы, а Сергей Исаевич был именно таким человеком, подобные рассуждения являлись вызовом. Земля для него ассоциировалась с местом, о которое тем неизбежнее разбиваются мечты, чем выше они (эти мечты) возносятся. Притяжение земли сродни агрессивной энергии толпы, что просит своего кумира остановиться, не вредить себе, но в то же время ждет от него новых умопомрачительных свершений. И вот именно на этом изломе формируется «сильная личность» по Уточкину, которая, как мы видим, противостоит ницшеанскому образу, вбирающему в себя весь «смысл земли», а также замещающему, по мысли философа, умершего Бога.

Да, как мы помним, такой эпизод уже был в жизни Сережи, когда он обиделся на Бога, не спасшего его отца от смерти, невзирая на просьбы и мольбы одиннадцатилетнего мальчика и абсолютную его убежденность в чуде, иначе говоря, абсолютную веру.

Вера, как известно, есть факт религиозного сознания.

Религиозность представляет собой способность видеть дальше протянутой вперед руки.

Мысль о Боге не занимала Сергея Уточкина с детства, вернее, с того момента, когда из жизни ушел отец.

Но она, эта мысль, вне всякого сомнения, была в нем, таилась до поры, ведь в противном случае он бы уверовал в землепоклонство Ницше, не дерзающего даже поднять глаза к небу, на котором светит солнце или по которому бегут облака.

Фридрих Ницше: «Ползущие облака ненавижу я, этих крадущихся хищных кошек: они отнимают у тебя и у меня, что есть у нас общего, — огромное, безграничное Да и Аминь! Мы ненавидим ползущие облака, этих посредников и смесителей — этих половинчатых, которые не научились ни благословлять, ни проклинать от всего сердца. Лучше буду я сидеть в бочке под закрытым небом или в бездне без неба, чем видеть тебя, ясное небо, запятнанным ползущими облаками!»