Вернее, это был монолог Уточкина, ставший частью знаменитой «Моей исповеди» пилота:
«На меня покушаются; буду говорить ниже почему, но взять меня, нищего, не может миллионер, сделавший мне рекламу сумасшедшего, покупающий газеты, чтобы они не писали опровержений, пытавшийся подтвердить свои инсинуативные происки против меня потому, что он хочет один воспользоваться предложенным ему мною делом и не дать мне мою часть, составляющую по условию половину.
Вот пересказ, как все произошло, подробно, без опускания и забывчивости.
Каждый, прочитав эту статью, написанную мною в один присест, без помарок, каждый, у кого есть хоть капля человеческого смысла, перестанет считать меня, судя по прочитанному, находящемуся вот тут, пред глазами, повторяю, перестанет считать меня не только сумасшедшим, но, наоборот, сочтет сильным волей, энергичным и живущим своей оригинальной жизнью человеком и почувствует, что, может быть, за ним и не угнаться… многим.
Даже, я скажу: никому. Прошу меня не считать гордым, или самонадеянным…
Вся наша жизнь проходит в искании истин, и вот я страдаю от злой воли человека, представившего себе, что истина — это золото. Он собрал пятьдесят миллионов, создал вокруг себя атмосферу золота, гнилую золотую пыль. Дышит ею, все вокруг позлащено, прекрасные человеческие глаза вокруг него — эти окна в зеленый мир, — отливают золотом.
Этот глупец, мысль которого отливает вонью золота, захотел бороться со мною, человеком, обладающим всем, кроме золота, и потому пожелавшим немного и его. Для меня стало явно, что самое выгодное дело, после глубокого всестороннего взгляда, брошенного на дела человечества, для приобретения золота, — кинематограф!..
Когда я стал разрабатывать постановку этого дела, я удивился тому, что дело, на которое все жители людных городов мира, кроме пролетариев, также иногда несущих грош, и миллионеров, вследствие малочисленности своей, в процентное отношение не входящих, — три процента своего бюджета отдают в кинематограф… помещения разнородных театров, построенных часто случайно, в ужасных условиях, отнимают у жителей городов три процента бюджета. Тогда я составил комбинацию, долженствующую дать миллионы устроителю, вследствие того, что она даст в руки устроителей ее, добившихся монополизации моего проекта, посредством владения четвертью стоимости акций учредительских, и другой половины, сохраненной вследствие необычайного спроса на акции со стороны публики, долженствующей накинуться на акции после их выпуска и повысить их в несколько раз, словом, даст владельцу предприятия, проведя монополию его во всех странах, возможность покрыть государственный долг какой-нибудь страны…
Я не объясняю здесь тонкостей и подробностей созданного мною проекта акционерных обществ кинематографов под названием „Кин У… Кинъ“.
Но я расскажу все гонения, которым я подвергался после предложения, сделанного мною в Киеве сахарозаводчику Льву Израилевичу Бродскому, который тотчас после моего посещения уехал в Лондон, проводить мой проект.
Меня в Киеве провокационным образом схватили и в вечер того дня, когда Бродский уехал после разговора со мною в Лондон, посадили в киевский Дворцовый участок.
Я дал городовому пять рублей, и он протелефонировал моему интимному другу, издателю „Киевской Мысли“, Мечиславу Лубковскому; последний немедленно приехал, и его влияние освободило меня…
Во время трехчасового сидения для меня, я думаю, приготовляли место в сумасшедшем доме…
На следующий день я участвовал в гонках на мотоциклетке на киевском велодроме и в тот же вечер уехал в Одессу. Скоро в Одессе была получена „Биржевка“ с телеграммой о моем сумасшествии, слух о которой усердно распространял один из клевретов Бродского, Яков Абрамович Дынин, переехавший из Киева в Одессу.
В Киеве он жил в одной гостинице со мною, в „Континентале“ и лазил ко мне в комнату прочитать в моих бумагах подробности и выводы предприятия…
В Одессе было на меня покушение Владимира Анатра, который хотел посадить меня по дружбе в санаторий, якобы потому, что я сжигаю свое здоровье всякими наркозами, рискую, летая на аэроплане, купаясь, далеко плаваю и могу утонуть, и так далее. В санатории я безопасен… И он пытался засадить меня силою… Разумеется, неудачно: я ускользнул… Я поехал в Москву.
На перегоне Киев — Москва ввязавшиеся в знакомство три попутчика угостили меня рюмкой красного вина, от которого у меня в течение двух суток болела голова, и я чувствовал все признаки отравления.
Расчет ясен: нужно было иметь время воздействовать на газеты. Я же, провалявшись двое суток в гостинице „Метрополь“, не смог предупредить их. Предлагаю русскому обществу, прочтя настоящее, перестать думать о том, что инсинуативная заметка сумасшедшего корреспондента не может сделать кого-нибудь сумасшедшим…
Но способствовать этому, уверяю, — может!»
Так как заикался, то произносил эту тираду довольно долго, но доктор терпеливо слушал пациента, периодически что-то записывая в блокнот.
Из воспоминаний А. И. Куприна: «Видел я Уточкина в больнице… Физически он почти не переменился с того времени, когда он, в качестве пилота, плавал со мною на воздушном шаре. Но духовно он был уже почти конченый человек. Он в продолжение часа, не выпустив изо рта крепкой сигары, очень много, не умолкая, говорил, перескакивая с предмета на предмет, и все время нервно раскачивался вместе со стулом. Но что-то потухло, омертвело в его взоре, прежде таком ясном. И я не мог не обратить внимания на то, что через каждые десять минут в его комнату через полуоткрытую дверь заглядывал дежурный врач-психиатр».
Итак, доктор видел перед собой человека не столько напуганного и оттого перевозбужденного, сколько человека уставшего.
И от себя в первую очередь.
В чем же была причина этой смертельной усталости?
Может быть, в том, что мифология ницшеанской сильной личности вошла в окончательное и непримиримое противоречие с реальной жизнью и быть постоянным победителем оказалось невозможно в принципе.
По мысли Зигмунда Фрейда, в основе большинства поступков человека лежит именно желание стать великим. Причем порой этот мотив страшит и потому маскируется бессознательно, а поиски собственной идентичности, проходящие по большей части в состоянии эмоциональной раздвоенности, давления извне и непонимания ближних, приводят в конце концов к неврозам, к той черте, когда граница умопомрачения еще не перейдена и безумие (возможное в силу духовной надломленности, наследственных или благоприобретенных поражений мозга) не наступило.
Не переступить эту роковую черту, не вступить в безнадежное и гибельное по своей сути «собеседование с демонами» (богословский термин времен Древней Церкви) позволяет лишь твердое и ясное мировоззрение, так называемый «внутренний стержень», который не дает болезненным проявлениям организма расшатать и в конце концов сломать душевную жизнь человека. Сознательно принятые нравственные ориентиры, жизненный опыт, склонность к аналитике удерживают индивидуума от роковых, невозвратных шагов, в первую очередь применимых к самому себе (речь идет, в частности, о самоубийстве).
И, напротив, беспорядочность мышления, отсутствие четких ориентиров, склонность к патологической лжи, легкое и бездумное подпадание под чужие влияния, неуверенность в себе создают эффект расколотой личности, которая является тайной (порой страшной тайной) для самого человека, что, в свою очередь, приводит к опасной симптоматике — навязчивым состояниям и страхам, истерическим припадкам и галлюцинациям, маниям и сумеречным состояниям. В конечном итоге индивидуум не знает, на что способен, чего от себя ожидать. В данном случае Фрейд применяет словосочетание «психическая импотенция», когда невротик, столкнувшись с конфликтом, проблемой ли, находит их неразрешимыми и «совершает бегство в болезнь», как бы гипнотизируя самого себя состоянием собственной неполноценности, которое в конечном итоге находит комфортным и даже приносящим свои дивиденды.
Поражение в перелете Санкт-Петербург — Москва стало для Сергея Исаевича таким сломом, той гранью, к переходу которой он, по сути, шел всю свою жизнь, как это ни звучит странно.
Бегство от страха в лице безумной госпожи Заузе, имевшее место в годы юности Сережи Уточкина, не может быть бесконечным, не может не трансформироваться в навязчивое состояние и неизбывную попытку доказать себе, что ты бесстрашен и бессмертен, а чрезмерное напряжение не столько физических, сколько душевных сил не может не сказаться на психике, доводя невроз до клинического состояния.
Итак, Сергей Исаевич стал заложником собственного образа, пленником «другого» Уточкина, который неумолчно повторял: «Я много видел, я много знаю… Я принадлежу к партии голубого неба и чистого воздуха!»
Дыхание его при этом учащалось, он начинал задыхаться, просил пить, панически боясь при этом захлебнуться, напряжение нарастало, как при той воображаемой встрече с государем, он делал глубокие вдохи-выдохи, принимался бегать по палате, но все это не помогало. И его словно накрывало девятым валом немыслимого, жуткого осеннего шторма, который он не раз имел возможность наблюдать в Одессе.
Море тогда в ярости вышвыривало на берег волны — этих шестиметровых гигантов, которые с корнем вырывали акации, крушили гипсовые балюстрады, пытались добраться до портовых лабазов, переворачивали стоящие на рейде дредноуты.
Сергей Исаевич падал на пол и терял сознание.
И оказывался как бы под столом, как тогда в детстве, когда узнал, что его отец вскоре должен умереть.
Чувствовал, как вокруг него растет трава, ноги присутствующих ему казались стволами столетних деревьев, а сверху доносились приглушенные голоса, разобрать которые было совершенно невозможно, как невозможно понять, о чем вещает листва на ветру или о чем трещат ветви под тяжестью хлопьев мокрого снега.
А потом задвигались стулья, и столетние деревья тоже задвигались, и комната опустела.
Долго, очень долго Сережа лежал под столом, не меняя положения, не двигаясь, пытаясь понять, почему всё произошло именно так, почему его отец — по-прежнему строгий, решительный, непреклонный — должен умереть, то есть стать слабым, беспомощным, едва сдерживающим на своем пожелтевшем от болезни лице слезы.