Он казался мне какой-то бесплотной тенью. Глаза мои привыкли к контрасту между ярким светом из окна и его прячущимися в полутьме задумчивыми чертами.
– Наверное, лучше всего предоставить окончательное решение вопроса тому, кого это непосредственно затрагивает, – продолжил он.
Все опять посмотрели на меня. Я понимал, что Винсента с Хеленой интересует, какова будет моя реакция. Мистер Грейс улыбался, как игрок, довольный тем, как ловко отдал пасс.
Я сидел молча и глядел ему в глаза, стараясь не моргать, пока он не сдался и не отвел взгляд. Секунда тянулась за секундой. Лоб его стал поблескивать. Минута. Капельки пота вступили на верхней губе. Я его победил. Говорить придется ему.
– Алекс, в чем дело? Ты язык проглотил?
И тут сам воздух будто накалился. Мистер Грейс почувствовал себя очень глупо под взглядами Винсента и Хелены. Они до сих пор не разъяснили ему, в чем дело. Я наслаждался каждым мгновением, наблюдая, как он рассыпается в извинениях, после того как они наконец рассказали ему о том, что я… потерял дар речи.
Не успел я проучиться в школе и недели, как по ней прошел слух, что я просто отказываюсь говорить. Причин моего молчания не знали и расценивали его не как симптом психической травмы, а как бунт против деспотии.
У меня появились последователи, самозваные приверженцы немоты. Целая группа учеников во главе с тем, который в свое время выступил против Эри О'Лири, взяла с меня пример. Они тоже отказывались говорить, решив, что это отличный способ позлить кое-кого из учителей.
Учителя первое время подыгрывали нам. Двое или трое молодых преподавателей, сами еще недавно со студенческой скамьи, оценили юмор ситуации, а один из них даже просидел как-то весь урок за учительским столом, не проронив ни слова.
Но на следующей неделе отношение преподавателей к нашему заговору молчания в корне изменилось. Учеников, не желавших отвечать, посылали к директору. Нельзя не восхититься тем, что ни один из них не открыл рта, несмотря на все уговоры, мольбы и угрозы мистера Грейса. Они хранили молчание даже в библиотеке, где их оставили после занятий.
Через пару дней обстановка еще больше обострилась. Ряды немых бунтовщиков стремительно росли, и многим учителям стало трудно преподавать в таких условиях, особенно тем из них, кто, при всем своем старании, не мог ничему научить.
На уроках ученики стали гудеть всем классом. Не молчать – ибо при этом учитель мог вообразить, что его просто слушают с необыкновенным вниманием, – а именно гудеть. Гудение никак нельзя было воспринять как знак повышенного внимания.
Через три дня после того, как началось гудение, учителя объявили ученикам тотальную войну.
К пятнице весь класс оставляли после уроков, если хоть один ученик (исключая меня) отказывался говорить, когда к нему обращались. При повторном нарушении весь класс должен был оставаться в школе на выходные. Если же кто-либо из учеников пытался уклониться, ему грозило исключение.
Вопреки иллюзиям, которые питают некоторые взрослые, должен заметить, что как внимательно, мягко и доброжелательно они ни относились к подрастающему поколению, всем детям доставляет огромную радость наблюдать, как взрослые пыхтят, пытаясь выкрутиться из трудного положения. Ради этого дети пойдут на все, абсолютно пренебрегая последствиями.
Так что не стоит удивляться тому, что наши школьники отреагировали на репрессивные меры как первобытное племя, подвергшееся внезапному вероломному нападению. Они действовали логично. В понедельник утром все без исключения ученики, заходя в школу, тут же начинали гудеть и не прекратили этого занятия даже после того, как на первом же уроке им была объявлена всеобщая мобилизация на выходные дни.
Паника в рядах учителей возникла в обеденный перерыв, когда, собравшись в своем буфете и похваставшись друг перед другом тем, как сурово и принципиально они расправились с бунтовщиками, они осознали, что в субботу с самого утра в школьном здании должны будут находиться все учащиеся в полном составе. Многие из преподавателей пожалели о том, что не выбрали другую профессию, где условия были бы менее экстремальны, – например, летчика-испытателя или минера.
И что делать, если никто из школьников не явится в субботу? Исключать всех до единого? Забавная будет школа, без учеников. Буфет наполнился стонами и вздохами, подразумевавшими непечатные и непроизносимые выражения и крайне непедагогичные мысли о том, что надо сделать со всем мужским населением в возрасте до восемнадцати лет.
Мы, в свою очередь, узнав во время перерыва о том, что наказаны за неповиновение все школьники поголовно, вернулись в классы с ощущением революционеров, захвативших власть в свои руки. Один из учеников решил отличиться: Бобби начал насвистывать мотив, который подхватили один за другим и остальные, и вот уже все здание дрожало от мелодии из фильма «Мост через реку Квай». Мы торжествовали, совершив невозможное. Мы поселили страх в сердцах наших заклятых врагов. Мы победили. И были удовлетворены.
На следующий день все ученики до одного (исключая меня), не сговариваясь, опять обрели дар речи и отвечали на все вопросы. Они показали, на что способны. Продолжать бунт не было смысла. Каждый извлек из этого события важный урок.
14 апреля 1987 года«Ц» – Цифра
Винсент и Хелена уехали в Америку. В Нью-Йорк, штат Нью-Йорк.
Винсент стал первым в истории пассажиром трансатлантического рейса, путешествовавшим в пижаме.
Трое детей – Ребекка, я и Бобби – были оставлены под неусыпным надзором сестры Макмерфи. Вернувшись под сень нашего дома, Макмерфи не щадила сил, чтобы возместить тот ущерб, который, по ее мнению, она нам нанесла. Она хваталась за все подряд. Убирала за нами, не вылезала из кухни, следила за тем, чтобы все мы находились там, где должны были находиться. Она баловала нас, способствуя нашему окончательному грехопадению. И нам это чрезвычайно нравилось. Мы хорошо к ней относились, так как понимали, что она тоже пережила немало.
Зная, что она нам ни в чем не откажет, мы при первой возможности беззастенчиво пользовались ее добротой. По прошествии стольких лет я признаю, что нам следовало вести себя скромнее, но тогда, даже понимая, что поступаем плохо, мы ничего не могли с собой поделать. Мы были всего лишь подростками. Мы были эгоистичны, капризны, бесцеремонны, беспечны, бесшабашны, бессовестны и начисто лишены чувства ответственности.
Этим летом дом был в нашем полном распоряжении – не считая безуспешных попыток Макмерфи удержать власть в своих руках.
Но у нас с Бобби были заботы и поважнее, чем сестра Макмерфи.
С тех пор, как я вернулся из больницы, наши взаимоотношения изменились. Бобби стал держаться дружелюбнее. Казалось, я больше не раздражаю его так сильно, как раньше, а может быть, ему просто было не до меня. Он не лез из кожи вон, чтобы доказать, какой он любящий и заботливый брат. В его отношении ко мне произошел заметный перелом. Теперь не было ни зловещих сюрпризов с ножами среди ночи, ни декламации стихов, ни издевательств над Джаспером Уокером. Прежний антагонизм исчез.
Изменилось ли мое отношение к Бобби?
Что я могу сказать? Когда вы валяетесь полгода на больничной койке, у вас достаточно времени, чтобы обдумать все как следует. Но дело в том, что в действительности вы думаете не так, как, по вашему мнению, вы думаете. Я так думаю. Я хочу сказать, что вы думаете как-то оцепенело и отстранению. То, что вы думаете, на самом деле является восприятием вами самого себя, не более. Прошлого как таковою, в физическом смысле, не существует, вы представляете собой клубок собственных мыслей. Вы не видите перед собой свой образ, как привычное отражение в зеркале. Ближайшая аналогия, приходящая мне на ум, – это компьютер. Представьте себе все, чем он напичкан, – всю информацию, все программы, цифры и готовые ответы, – и подставьте на их место ощущение, которое вы испытываете от всего, пережитого вами. Пережитого и переведенного в цифру. Вообразите себя «чистым разумом» и «его критикой» одновременно, и тогда вы, может быть, поймете, что я имею в виду.
И какой ответ я получил в результате интенсивного шестимесячного самоанализа?
Что я урод, приносящий всем несчастье.
Таков был ответ.
Я был непосредственно связан со всем случившимся. Как личность, я стал понимать, что несу ответственность за все случаи смерти, в которых я участвовал, пусть и косвенным образом. Разумеется, я никого намеренно не убивал, это происходило независимо от меня.
Возьмем Виски и Элизабет. Они погибли потому, что уже в три с небольшим года я знал, что они утаивают от меня что-то. Я знал, что когда-нибудь они покинут меня, и это расстраивало меня так сильно, что я порой желал, чтобы они поскорей решились на свой поступок. По-видимому, именно по этой причине я в ту ночь выбрался потихоньку из машины, где-то в глубине души надеясь, что они примутся меня искать и свалятся с обрыва. Именно этим объясняются и те сны, которые мне снились, и та грусть, которую я испытывал, глядя на их фотографии. Сказывалось подсознательное чувство вины, которое я старательно гнал от себя.
Что касается Гудли, то просто смешно верить, что Бобби подмешал крысиный яд в его кокаин. Безусловно, Бобби был отъявленной свиньей, но мало ли таких, как он? Гудли умер оттого, что я этого хотел. Я часами думал о том, как убить его. Почему? Потому что он был нехорошим человеком. Потому что он шантажировал Винсента и ударил Бобби, а Бобби из-за этого разозлился и выместил зло на Джаспере Уокере. Если бы Джаспер не остался в доме, у меня под кроватью, Гудли не вытащил бы меня из огня. Эти мои умозаключения и привели мистера Гудли к его неминуемой смерти.
Альфред и Мэгз умерли потому, что я часто задавал себе вопрос: как это Альфред умудряется не сгореть, сидя так близко от камина? Я даже думал о том, как он будет выглядеть, если загорится. И все произошло именно так, как я себе это представлял. Бобби сказал, что это он поджег его, но он соврал. Чего ради он стал бы его поджигать? В этом нет логики. А вот для того, чтобы взять вину на себя, у него были все основания. Бобби знал, что я несу смерть близким, и боялся, что он будет следующим. Или Винсент, или Хелена. Наверное, он думал, что если