Утопи мою голову (сборник рассказов) — страница 10 из 32

е люди, твари, дома.

И тогда Григория охватила белая, пронизывающая радость — радость оттого, что все умирает, что все в полном порядке…

Радость вне судьбы и всего того, что происходит… Радость помимо существования… Она выбросила его в ближний переулок… Он плыл вперед. И внезапно — за оградой, в саду, у стола со скамейкой, в стороне от старинного дома — он увидел существ. Они были белые, высокие, светящиеся, с узкими, длинными, как свечи, головами, уходящими ввысь, словно растворенными в небе. Они как бы плыли, в то же время ступая по земле, и светло белели подавляющим крайним бытием.

Их оторванность ото всего больно ранила Григория. Он дико закричал, — хотя какой может быть крик в том мире, где царит полный порядок! Этот крик не изменил его, и он остался кричать, как цапля, повисшая над озером. Для существ ничего не существовало, что было ему знакомо…

— Боже, как он высок, как он высок! — застонал «Григорий», указывая на одно. — Что они «делают», что «говорят», что «думают»?!! …Есть ли между ними нить?!! ...

И он стал пристально, тихо прижавшись к дереву, вглядываться в них. Какое счастье, что они и его не замечали! Выдержал бы он их внимание!?

Призрачно-странный порядок — тот, который появился после его пробуждения — неожиданно разрушался, чем больше он вглядывался в существа. Может быть, он просто заполнял собой все. Его душа росла и росла по мере того, как он иступленно глядел на них. А они, видимо, не замечали его, оторванные ото всего, что прежде было реальностью. Они плыли мимо себя, постоянно пребывая в себе и в чем-то еще.

— До какой степени они вне? — думал Григорий телом и был не в силах оторваться от них взглядом, хотя эта прикованность все изменяла и изменяла его (по ту сторону спокойствия и тревоги), с каждой минутой все мощнее и скорее, и он быстро терял возможность остановиться и выйти в прежний белый покой, в котором — строго говоря — не было никакого покоя.

И тогда он увидел круг. Один большой светлый круг над миром, круг, ранее им не видимый, но который, в сущности, был не видим им и теперь — для тайно возникшего в нем интеллектуального света — так как был навеки скрыт ото всего своей белизной.

И тогда Григорий опять закричал. «С ними я могу… С этими лицами! — он посмотрел на существа. — Но в этом круге я исчезну! О, зачем, зачем?!»

И он закрыл глаза, чтобы не видеть холодно-ослепительного божества.

Но существа вдруг открылись. Он понял, что есть нить — нить между ним и ими.

Ему даже показалось, что тот высокий сделал еле заметное движение, чтобы призвать Григория к себе — как собрата. Григорий двинулся навстречу — туда, к существам. И в ответ сознание его окончательно рассыпалось — рассыпалось на чуткие, безымянные искры, которые летали в пустоте, как от костра.

На мгновение он ощутил себя блаженным идиотом, который с высунутым языком наблюдает полет своих слюн. Но в то же время распавшееся сознание обнажило пустоту — белую, странную пустоту внутри него, которая сразу стала оживать и шевелиться. И ему почудилось, что он уже может общаться с этой пробужденной пустотой, ставшей белой, с теми светлыми, плывущими над измененным миром существами.

Может быть, он уже «говорил» с ними. Но исчезающая привычка осознавать мешала ему войти в новый мир — вернее, помешала на секунду… Искры вспыхнули и погасли…

И когда Григорий подбежал к существам, он уже был не Григорий… Он только весело вертелся посреди — словно помахивая хвостиком — под непонятным и холодно-зачарованным свето-взглядом, исходящим от их тел…

Ваня Кирпичиков в ванне

Нельзя сказать, что обитатели коммунальной квартирки, что на Патриарших прудах, живут весело. Но зато частенько их смрадная, кастрюльно-паутинная конура оглашается лихо-полоумным пением и звоном гитары, раздающимися из ванной. Это моется, обычно подолгу, часа три-четыре, Ваня Кирпичиков, давний житель квартиры и большой любитель чтения. Больше за ним никаких странностей не замечали.


Предлагаем его записи.

Записи Вани Кирпичикова

Иные людишки, особенно которые не от мира сего, все время говорят мне: чево-то ты, Ваня Кирпичиков, так долго моесси в ванне. А я им, оскалясь, отвечаю: оттого что тело свое люблю. И верноить, ванна наша грязная, никудышная, клозет рядом, а тараканов и крыс, как баб на пляже, так что окромя моего тела там ничего интересного нету. Правда, освещение палит, как все равно свет в операционной, но это для того, чтобы тело видней было. А в теле-то и весь смак… Я на собственное тело, как кот на полусумасшедшее масло смотрю… Вроде вкусно, но чудно больно.

Но начну впервой, по порядку.

После работы, когда я, через каждый дён, заграбастав одежонку погрязней — я, читатель, люблю, из ванны вылезаючи, во все грязное одеться, так противуречия больше — так вот, заграбастав одежонку, с гитарой под мышкой, шныряю я по нашему длинному коридору в ванную.

Соседи, как куры глупые, уже сразу волноваться начинают.

— Наш-то уже в церкву свою безбожную побег, — говорит обычно старушка Настасья Васильевна.

А я, Ваня Кирпичиков, уже из ванны, запершись, иной раз крикну: «Душу, души трите, паразиты!» Потом уши пухом заткну, чтоб не смущали меня всякие собачьи вольности и крики. Разденусь и брык — в воду. Вода для меня, что слезы Божьи, ласкают, а все равно непонятные. Но каюсь, опустил, опустил… Таперича я этим мало занимаюсь, больно страшно… Но раньше бывало… Прежде чем воду напустить, я, бывалоча, ложусь в сухую ванну без воды, голышом, и, раздвинув пасть, со смешком в единственном моем глазу любуюсь чудесам тела своего… Если и ржу, то громко на всю хвартеру… Мне стучат, а я еще громче кричу, потому что в пухе-то я совсем обособленный…

А чудес на мне видимо-невидимо… Ежели взять например волосье, так что ж я по Божьему пониманию всего-навсего лес дремучий?!. Ха-ха… Меня не обманешь…

Еще люблю язык свой в зеркалах разглядывать… Иго-го… Больно большой и страшный, как сырое мясо… А какое я, Иван, имею отношение к сырому мясу. Во мне душа во внутрях — а не сырое мясо. Часто, положив, помню, ногу на ногу, я в другое мясо свое, на бедре, долго-долго вглядываюсь.

— Ишь, мясцо, а ведь не скушаешь, — подмигиваю глазком своим.

Иногда лупу возьму и через нее в ногу всматриваюсь — извилин-то сколько, извилин, а еще профессора говорят, что они только в мозгу… Я те дам в мозгу… Я сам себе доктор. Было дело, правда, один раз я забыл, что я доктур и совсем дошел.

Взял я тогда с собой в ванную вместо гитары ржавый столовый прибор и решил самого себя съесть. Я ведь иной раз бываю религиозный. Что ж — думаю — кур жрём, а до себя не дотрагиваемся. Не ладно это, Иван Пантелеич. Дело было к вечеру, тихо везде, спокойно, даже птички щебетать перестали. Им-то что, птичкам. Они себя не едят. Потому как нет у них разума.

Так вот, помню, разлегся я тогда в сухой ванне, нож о зубы свои как следоваить поточил… И нет чтобы тихо все сделать, по-интеллигентному, по-товарищески, общипать там мясцо на ляжке, приглядеться, обнюхать, облюбовать — нет, раз! как саданул что было сил в ляжку… Крови-то, крови потекло, хоть святых выноси… Я и облизнуться не успел. Изогнувшись по-обезьяннему, я все-таки припал. И радость-то велика, Ваня, собственную кровь пить! По губам у меня все текло, неповоротливый я такой, словно простуженный. Кровь-то в мое горло так и хлещет, в животе, как в берлоге, тяпло, а я думку думаю: боевой ты, Ваня Пантелеич, — думаю — Бонопарте, — и почти поэт… Я в ентой крови как бы сам из себя переливаюсь… Из ляжки — в горло… Круговорот природы, игра, так сказать, веществ… Ване Пантелеичу бы по этим временам у руля Всяленной стоять, с звездами перемигиваться… Иих… Только помню ослаб я тогда. Ванна в крови и в каком-то харканьи… Встаю, еле подштанники одел — и в коридор, к народу! Вид у меня, правда, был дикой, окровавленный, тело голое, как в картине, и глаз блуждает… Но ничего, народ — добрый, подсоблять начал. А я кричу: «Я уже нажрамшись, спать теперь хочу… Ишь, ангелы»…

Вот какая была история. Рана потом зажила. Но этот случай стал, можно сказать, экстренный. Снова я себя так неаккуратно не ел. Иной раз только кулак в рот засунешь и сусешь для воспоминания. Но больше я теперь к телу своему отношусь умственно, с рассуждением… Пугает оно меня. Иной раз вот ляжу, ляжу в сухой ванне — час, другой — все в тело свое пристально, как етот, инквизитор, всматриваюсь… Мозга почти не работает, только удивление так шевелится, постепенно, часами: ух — думаю — тело какое белое, а закорючками, загадочное, ух и чудеса, чертова мать, и почему нога впрямь растет, а не вкось… Ишь… С одной стороны вижу ево — тело — как предмет, как тумбочку какую чужую… с другой стороны ево чувствую изнутри… Ишь… Так гул-то во мне нарастает и нарастает, я глаза на тело свое пялю, пялю, да вдруг как заору. Выскочу из ванной, дверь настежь и бегом по коридору. Это я от тела своего убежать хочу… Бегу стремглав… А сам думаю: ха-ха, тело-то свое ты, Кирпичиков, в ванне оставил… Ха-ха… Скорей, скорей… Беги от него… Надоело ведь… Ошалел от него, проклятого.

Соседи во время этих историй на крючки запираются. А я свет погашу и в шкаф плотный такой, с дверцой, забьюсь: от собственного тела прячусь. Как бы еще не кинулось, не придушило меня, ненормальное… Я из шкафа тогда, граждане, по два дня не выхожу. Даже молитвами меня оттуда не выманешь.

И то, правда, было со мной одно происшествие, не пойму, то ли во сне, то ли наяву. За мной собственное тело, голое, с топором по улице гналось. Я бегу — а оно за мной. «Караул — кричу, — куда милиция смотрит!»

Так вот, бежим мы, бежим — я с криком, а тело молча, за мной, мимо старушек сиворылых и всяких оглоушивающих вывесок. Народ на нас — ноль внимания, только одно дитя рот разинуло. Я вижу — спасу нет; юрк в подворотню и в — помойный бак. Сознание у меня совсем неприятное сделалось. Жду. Вдруг стук о крышку помойную. Обмер я. Потомыч крышка приоткрывается и вижу я — харю тела моего, на меня смотрящую… Ну я туда, сюда… Съеживаюсь… И вдруг — чмок! поцеловал тело мое в губки. И знаете, разом сняло! Тела уже не было, тело стало при мне, спокойное, как у всех. Я из бака осторожненько так вылез, огляделся на Божий свет и покачал головой: «И какую же только хреновину Создатель на этом свете не выкинет… Ишь, проказник». И удавил маленького, тщедушного котенка… Ну а вообще-то я веселай… Не всегда, не всегда Ваня Пантелеич так кондов. Я ведь побаловаться люблю. Но только не в сухой ванне. Я уже говорил, что вода — как Божьи слезы. Когда я гнусность свою — телеса — окунаю в эдакое теплое пространство, то я совсем сам не свой делаюсь. Точно меня Душа расслюнявила. И весь я от мира — водицей этой — огороженный. Мыслишек никаких, но зато слух — на радость и на полоумие обращен. Оплескав слезками мира сего тело свое драгоценное, наглядевшись, нанежив клетку каженную, я ручищу протяну — и с табуретки гитару — хвать!