дей… А куда бредешь — не поймешь… Как среди рыб… Но тут подвернулся мне толстый, хороший мужчина. Ентим, вавилонянином оказался… А по профессии банщиком… Пять тысяч лет назад помер… Очень он мне чего-то обрадовался… Заскакал даже от радости… Отошли мы с ним куда-то вверх и завели разговоры. Рассказывал он мне, как помер; а помер он от цирюльника… Больно плох топор был для бритья, вот от етого дела он и скончался…
На дворе становилось тихо-тихо, как на собрании при объявлении крутых мер. И так продолжается час, полтора. Иногда только какая-нибудь старушка отгонит нахального мальчишку.
Наконец Паша кончает. Первой встает Лидочка. Ее глаза полны слез. Она поправляет венок у себя на голове и берет Пашу за руку.
Единственный, кому Лида отдается бесплатно, — Паша. И слезинки на Лидочкиных глазах — это маленькие хрусталики, прокладывающие путь к сердцам Паши и высших существ.
Когда все успокаиваются, Лидочка берет гитару и, усевшись на стол, поет блатные песни.
Наконец начинает темнеть. Первыми уходят Паша с Лидочкой.
Они идут в обнимку — безного переваливающийся пузатый мужчина и худенькая, стройная девочка в обмоченном платье.
Старушки смотрят им вслед. Им кажется, что над Лидиным венком из усталых ромашек пылает тихое, затаенное сияние.
— Святая, — часто говорят они про нее.
Лидочка любит Пашу и его рассказы. Правда, однажды она обокрала его на пустяковый денежно, но дорогой для Паши предмет: старую нелепую чашку, оставшуюся ему от деда. Но Лидочке так хотелось купить себе новые туфли, а не хватало нескольких рублей…
…Все наблюдают, как они исчезают в темной дыре подвала, исчезают, прижавшись друг к другу — как листья одного и того же дерева… Потом расходятся остальные.
Улет
Существую я или не существую?! — взвизгнул невзрачный, но одухотворенный человечек лет тридцати пяти, и по-заячьи нервно заходил по комнате. От умственного шныряния вены на лбу у него вздулись. «Вроде существую», — пискнул он, хлопнув себя по заднице. Потом подошел к шкафу и с плотоядным наслаждением, трясясь, выпил мутную брусничную воду из грязной чашки. Минуты две улыбался, а потом вдруг опять вспыхнул: «И в то же время не существую!» И пнул ногой угрюменький чайник. Потом Анатолий Борисович (так звали героя) выскочил в коридор.
— Хамье, перед глазами снуёте! — прикрикнул он на соседей, которые боялись Анатолия Борисовича из-за его робости.
Ему вдруг захотелось завернуться в одеяло и долго, комком, кататься по полу. «Какой-то я стал воздушный и как будто все время утекаю», — подумал Анатолий Борисович.
— Побольше реальности, побольше реальности! — провизжал он вслух себе, соседям и кому-то Неизвестному.
Последнее время что-то в нем надломилось. Это уже был не тот Анатолий Борисович, который мог бороться и быть возвышенным. Ему все стало загадочным. Загадочным и то, что он женился, и то, что ему тридцать пять лет, и то, что он родился в России, и даже то, что над ним висит, куда бы он ни пошел — небо.
«Определенности никакой нет, — решил он, — и точно меня все время смывает. Как бы совсем не сдуло».
«Странное существо моя дочка, — думал Анатолий Борисович, проходя по темно-змеиному горлу выходной лестницы. — Бьет меня по морде. А когда я ее бью по заднице, — никак не пойму, хорошо мне от этого или плохо?»
Подойдя, вместо двери, к нелепой дыре, ведущей в серое, Анатолий Борисович увидел над ней лампочку.
«Надо бы ее проучить», — подумал он и швырнул туда камень. Лампочка разбилась. «На сколько минут мне будет легче от этого?» — обратился он к своему внутреннему голосу.
Наконец Анатолий Борисович выскочил на улицу. На мгновенье ему показалось, что все, что он видит — фикция. «Юк-юк», — довольно пискнул он в ответ. «И все-таки я не существую», — подумал он всем своим существованием и подошел выпить воды. Потом все стало на место.
«Как складывалась до сих пор моя жизнь, — рассуждал он, делаясь все незаметней. — Был период — я играл в карты. Тогда я был счастлив. Был период величия. Без него я не прожил бы дальше». Анатолий Борисович ускорил шаг и шел прямо по улице навстречу ветру.
«Утекаю я куда-то, утекаю, — думал он. — О, Господи!»
Мир давил своей бессмысленностью. «Это потому что он меня переплюнул, отсюда и его бессмысленность, — решил он. — Даже столб, неодушевленный предмет, и тот меня переплюнул».
Анатолий Борисович углублялся в город.
Все казалось ему абстрактным: и высокие, уходящие в засознание, линии домов, и гудки машин, и толпы исчезающих людей. А собственная жизнь казалась ему еще худшей, еле видимой, но настоятельной абстракцией.
«Реальности никакой не вижу», — слезливо подумал он и хотел было хлопнуть в ладоши.
Наконец Анатолий Борисович подошел к разномирному зданию своей службы; юркнул мимо толстых тел, за свой стеклянно-будничный столик.
Кругом сновали разухабистые, в мечтах, рожи, трещали машинки, а перед Анатолием Борисовичем лежала груда бумаг. Ему казалось, что все эти бумаги говорят больше, чем он.
Анатолий Борисович подошел к окну.
«А вдруг «сбудется, сбудется», — закричалось у него в глубине. — Должно «сбыться», должно, — не навсегда же таким он создался. Тихонько, растопырив ушки, Анатолий Борисович прислушался. Ничего не услышав, сел за столик, и почувствовал, что вся его жизнь — как урок геометрии.
«Каждый предметик: стульчик, чернильница — далекий и как теоремка», — подумал Анатолий Борисович. Все входили, уходили и были за чертой.
Вскоре Анатолий Борисович вышел. И больше уже не приходил. А через месяц следователь Дронин в деле на имя Анатолия Борисовича поставил последнюю и единственную запись: «бесследно исчез» и захлопнул папку.
Исчезновение
— Ты будешь кушать эту подгоревшую кашу? — спросила пожилая, в меру полная женщина своего мужа.
Муж что-то ответил, но она сама стала есть эту кашу. Ее звали Раиса Федоровна.
— Что я буду делать сегодня, как распределю свой день, — подумала она. — Во-первых, пойду за луком.
Она представила себе, как идет за луком, представила хмурые, знакомые улицы и говорливых, таинственных баб, и сосульки с крыш — и ей ужасно захотелось пойти за луком, и на душе стало тепло и интересно.
— А потом я вымою посуду и полежу, — мелькнуло у нее в голове.
— Сына пожалей, — пробормотал ее муж.
Но он очень любил жену и поцеловал ее. На минуту она почувствовала тепло привычных губ.
— Вечно стол не на своем месте, — решила она и подвинула его влево.
Затем она пошла в уборную и слышала только стук своего сердца. Потом, выйдя на улицу, она встретила своего двенадиатилетнего сына; он шел из школы, кричал и не обратил на нее внимания. Раиса Федоровна, зайдя на рынок, медленно закупала продукты, переходя от лавки к лавке. Около нее ловко суетились, толкая друг друга, покупатели, протягивая свои рубли, оглядывая продукты полупомешанным взглядом.
— Вы опять меня обворовали, — услышала Раиса Федоровна голос и почувствовала, как ее тянут за живую кожу пальто. Тянула соседка.
— Препротивная женщина, — тотчас заговорила, оглядывая Раису Федоровну, толстая старуха в пуховом платке. — Скандалистка. Я жила с ней один год и не выдержала. Прямо по морде сковородкой бьет…
— Ужас, — вторила ей другая. — Я в таких случаях всегда доношу в милицию.
— Как же я распределю теперь свои деньги, — думал Раиса Федоровна, возвращаясь домой. — Тридцать рублей я этой дуре отдам… А сегодня пойду в кино.
В переулке, по которому она шла, было светло и оживленно и люди напоминали грачей. Но ей почему-то представилось, как она будет ложиться спать и посасывать конфетку, лежа под одеялом.
И еще почему-то она увидела море.
Войдя в квартиру, она услышала голос соседки, доносившийся из кухни:
— Помыть посуду надо — раз; в магазин сходить — два; поесть надо — три.
— Мы все ядим, ядим, ядим, — прошамкала живехонькая старушка, юркнувшая с пахучей сковородкой мимо Раисы Федоровны. — Мы все ядим.
— Я уже два часа не ем, — испуганно обернулась к ней белым, призрачным лицом молодая соседка.
— Я Коле говорю, — раздался другой голос, — не целуй ты ее в живот… Опять все у меня кипит.
— Ишь, стерва, — буркнул кто-то вслед Раисе Федоровне.
— Почему, она неплохая женщина.
— …Утопить бы кого-нибудь, — подумала Раиса Федоровна. — Ах, чего же мне все-таки поесть… Утку.
И она почувствовала, что на душе опять стало тепло и интересно, как было давеча, когда она представляла себе, как идет за луком. И опять она увидела море.
В углу комнаты ее муж убирал постель. Повертевшись около него, она опять вдруг захотела в уборную. В животе ее что-то глухо заурчало, и жить стало еще интересней. Она ощутила приятную слабость, особенно в ногах:
— Как непонятна жизнь, — подумала она.
Она посмотрела на красный, давно знакомый ей цветок, нарисованный на ковре. И он показался ей таинственным и необъяснимым.
Раиса Федоровна вышла в коридор и вдруг почувствовала сильную боль в сердце; вся грудь наполнилась каким-то жутким, никуда не выходящим воздухом; тело стало отставать от нее, уходить в какую-то пропасть.
В мозгу забилась, точно тонущее существо, мысль: «Умираю».
— Умираю! — нашла она силы взвизгнуть.
В кухне кто-то засмеялся.
— Умираю, умираю! — холодный ужас заставлял ее кричать, срывая пустоту.
В коридор выскочили муж, сын; из кухни высыпали соседи и остановились, с любопытством оглядывая Раису Федоровну. Крик был настолько животен, что во дворе все побросали свои стирки, уборки и подошли к окну.
— Ишь, как орет, — пересмеивались в толпе. — Точно ее обсчитали в магазине.
— Да, говорят, умирает, — отвечали другие.
— Если б умирала, так бы не драла глотку, — возразил парень в кепке.
Кто-то даже швырнул в окно камень.
Сынок Раисы Федоровны стоял у другого окна, посматривая на умирающую мать.
— Чего она так кричит, — подумал он. — Ведь теперь меня засмеют во дворе.