Шестью восемь — сорок восемь, пятью пять — двадцать пять.
«Хорошо бы кого-нибудь обласкать», — думает из угла веснушчатый, расстроенный мальчик.
— Арифметика, дети, большая наука, — говорит учительница.
Скрип, скрип, скрип пера… Не шалить, не шалить… «Куда я сейчас денусь, — думает толстый карапуз в другом углу. — Никуда… Я не умею играть в футбол, и меня могут напугать».
Над головами учеников вьются и прыгают маленькие, инфернальные мысли.
«Побить, побить бы кого-нибудь, — роется что-то родное в уме одного из них. — Окно большое, как человек… А когда я выйду в коридор, меня опять будут колотить… И я не дойду до дому, потому что надо идти через людей, по улицам, а мне хочется замирать»…
Кружева, кружева… Белая учительница подходит к доске и пишет на ней, наслаждаясь своими оголенными руками.
Маленький пузан на первой парте, утих, впившись в нее взглядом.
«Почему ум помещается в голове, а не в теле, — изнеженно-странно думает учительница. — Там было бы ему так уютно и мягко».
Она отходит от доски и прислоняется животом к парте. Повторяет правило.
«Но больше всего я люблю свой живот», — заключает она про себя.
«Ах, как я боюсь учительницы, — думает в углу веснушчатый мальчик. — Почему она так много знает… И такая умная… И знает, наверное, такое, что нам страшно и подумать»…
Раздается звонок. Белая учительница выходит из класса, идет по широким, пустым коридорам. Вокруг нее один воздух. Никого нет. Наконец она входит в учительскую. Там много народу. Нежданные, о чем-то думают, говорят. Белая учительница подходит к графину с водой и пьет.
«Какая ледяная, стальная вода, — дрогнуло в ее уме, — как бы не умереть… Почему так холодно жилке у сердца… Как хорошо»… Садится в кресло. «Но все кругом враждебно, — думает она, мысленно покачиваясь в кресле, — только шкаф добрый». Между тем все вдруг занялись делом.
Пишут, пишут и пишут.
В комнате стало серьезно.
К белой учительнице подходит мальчик с дневником.
— Подпишите, Анна Анатольевна, а то папа ругается.
Белая учительница вздрагивает, ничего не отвечает, но шепчет про себя:
— Разве мне это говорят? ... И разве я — Анна Анатольевна? — Зачем он меня обижает. «Я» — это слишком великое и недоступное, чтобы быть просто Анной Анатольевной… Какое я ко всему этому имею отношение!?
Но она все-таки брезгливо берет дневник и ручку. «Я подписываю не дневник, — вдруг хихикает что-то у нее в груди. — А приговорчик. Приговор. К смерти. Через повешение. И я — главный начальник». Она смотрит на бледное, заискивающее лицо мальчика и улыбается. Легкая судорога наслаждения от сознания власти проходит по ее душе.
— Дорогая моя, как у вас с реорганизацией, с отчетиками, — вдруг прерывает ее, чуть не дохнув в лицо, помятый учитель. — Ух ты, ух ты, а я пролил воду… Побегу…
Опять раздается звонок. Белая учительница, слегка зажмурившись, чтоб ничего не видеть, идет в класс.
…Кружева, кружева и кружева.
«Хорошо бы плюнуть», — думает веснушчатый, нервозный мальчик в углу.
Шестью восемь — сорок восемь, пятью пять — двадцать пять.
Белая учительница стоит перед классом и плачет. Но никто не видит ее слез. Она умеет плакать в душе, так, что слезы не появляются на глазах.
Маленький пузан на первой парте вылил сам себе за шиворот чернила.
«Я наверняка сегодня умру, — стонет пухлый карапуз в другом углу. — Умру, потому что не съел сегодня мороженое… Я ведь очень одинок».
Белая учительница повторяет правило. Неожиданно она вспотела.
«По существу ведь — я, — думает она, — императрица. И моя корона — мои нежные, чувствительные мысли, а драгоценные камни — моя любовь к себе…»
«Укусить, укусить нужно, — размышляет веснушчатый мальчик. — А вдруг Анна Анатольевна знает мои мысли?!»…
Урок продолжается.
Смерть рядом с нами(Записки нехорошего человека)
Человечек я нервный, слезливый и циничный, страдающий язвой желудка и больным, детским воображением.
Сегодня, например, с утра я решил, что скоро помру.
Началось все с того, что жена, грубо и примитивно растолкав меня, на весь дом потребовала утреннюю порцию любви.
Плачущим голоском я было пискнул, что хочу спать, но ее властная рука уже стаскивала с меня одеяло.
— Боже, когда же кончится эта проклятая жизнь, — пробормотал я понуро и уже не сопротивляясь.
Через десять минут я был оставлен в покое и глубоко, обидчиво так задумался. Погладив свой нежный живот, я вдруг ощутил внутри его какое-то недоумение. Я ахнул: «Это как раз тот симптом, который Собачкин мне вчера на ухо шепнул. Моя язва переходит в рак». Если бы я в это действительно поверил, то тут же упал бы в обморок, потом заболел… и, возможно, все бы для меня кончилось. Но я поверил в это не полностью, а так, на одну осьмушку. Но этого было достаточно, чтобы почувствовать в душе эдакий утробный ужас.
— Буду капризничать, — заявил я за завтраком жене.
— Я тебе, покапризничаю, идиот, — высказалась жена.
— Давай деньги, пойду пройдусь, — проскрипел я в ответ.
Жена выкинула мне сорок копеек. Я выскочил на улицу с тяжелым, кошмарным чувством страха, и в то же время мне никогда так не хотелось жить.
Изумив толстую, ошалевшую от воровства и пьянства продавпдщу, я купил целую кучу дешевых конфет и истерически набил ими свой рот. «Только бы ощущать вкусность, — екнуло у меня в уме. — Это все-таки жизнь».
Помахивая своим кульком, я направился за получкой на работу. В этот летний день у меня был отгул.
Но цепкий, липкий страх перед гибелью не оставлял меня. Капельку поразмыслив, я решил бежать. «Во время бега башка как-то чище становится», — подумал я.
Сначала тихохонько, а потом все быстрее и быстрее, с полным ртом конфет, я ретиво побежал по Хорошевскому шоссе. Иногда я останавливался и замирал под тяжелым, параноидным взглядом милиционера или дворника. «Какое счастье жить, — трусливо пищал я про себя. — Давеча ведь не было у меня страха, и как хорошо провел я время: целый день молчал и смотрел на веник. Если выживу, досыта на него насмотрюсь. Только бы выжить!»
Иногда я чувствовал непреодолимое желание — лизать воду из грязных, полупомойных лужиц. «Все-таки это жизнь», — повизгивал я.
Скоро показались родные, незабвенные ворота моего учреждения — Бухгалтерии Мясосбыта. Пройдя по двору и растоптав по пути детские песочные домики, я вбежал в канцелярию. Так уживались друг с другом и истеричный веселый хохоток, и суровая, вобравшая все в себя задумчивость. Представители последней, казалось, перерастали в богов. Мой сосед по стулу — обросший, тифозный мужчина — сразу же сунул мне под нос отчет.
«Боже мой, чем я занимался всю жизнь!» — осенило меня.
Поразительное ничтожество всего земного, особенно всяких дел, давило мою мысль. «Всю свою жизнь я фактически спал, — подумал я. — Но только теперь, находясь перед вечностью, видишь, что жизнь — есть сон. Как страшно! Реальна только смерть».
Где-то в уголке, закиданном бумагой и отчетами, тощая, инфантильная девица, игриво посматривала на меня, рассказывала, что Вере — старшему счетоводу и предмету моей любви — сегодня утром хулиганы отрезали одно ухо.
Это открытие не произвело на меня никакого впечатления. «Так и надо», — тупо подумал я в ответ.
Теперь, когда, может быть, моя смерть была не за горами, я чувствовал только непробиваемый холод к чужим страданиям. «Какого черта я буду ей сочувствовать, — раскричался я в душе. — Мое горе самое большое. На других мне наплевать».
Я ощущал в себе органическую неспособность сочувствовать кому-либо, кроме себя.
Показав кулак инфантильной девице, я посмотрел в отчет и ни с того ни с сего подделал там две цифры. Все окружающее казалось мне далеким, как будто вся действительность происходит на луне.
Между тем зычный голос из другой комнаты позвал меня получать зарплату. Без всякого удовольствия я сунул деньги в карман.
Оказавшись на воздухе, я сделал усилие отогнать страх. «Ведь симптом-то пустяшный, — подумал я. — Так, одна только живость ума». На душонке моей полегчало, и я почувствовал слабый, чуть пробивающийся интерес к жизни. Первым делом я пересчитал деньги. И ахнул. Раздатчица передала мне лишнее: целую двадцатипятирублевую хрустящую бумажку. Сначала я решил было вернуть деньги. Но потом поганенько так оглянулся и вдруг подумал: «Зачем?»
Какое-то черненькое, кошмарное веселие во всю плескалось в моей душе. «Зачем отдавать, — пискнул я в уме, — все равно, может быть, я скоро умру… Все равно жизнь — сплошной кошмар… Подумаешь: двадцать пять рублей — Вере ухо отрезали, и то ничего… A-а, все сон, все ерунда…»
Но в то же время при мысли о том, что зарплата моя увеличилась на такую сумму, в моем животе стало тепло и уютно, как будто я съел цыплят-табака. Вдруг я вспомнил, что раздатчица получает за раз всего тридцать рублей.
«Ну и тем более, — обрадовался я. — Не заставят же ее сразу двадцать пять рублей выплачивать. Так по четыре рубля и будет отдавать… Пустяки».
Но мое развлечение быстро кончилось; знакомый ужас кольнул меня в сердце: вдруг умру… даже пива не успею всласть напиться. Прежний страх сдавил меня.
— Куда мне деваться? — тоскливо спросил я в пустоту.
Недалеко жила моя двоюродная сестра. Но представив ее, я почувствовал ненависть. «Лучше к черту пойти», — подумал я.
У нас с ней были серьезные разногласия. Дело в том, что моя сестра, в молодости будучи очень похотливой и сделавшая за свою жизнь 18 абортов, вдруг на 35-ом году своей жизни впала в эдакий светлый мистицизм и стала искать живого общения с Богом. Не знаю, что на нее повлияло: то ли долгий, истошный крик толстого доктора о том, что — «еще один аборт и стенки матки прорвутся»; то ли дикие угрызения совести из-за того, что она, ради своего удовольствия, не допустила до жизни 18 душ… но с некоторых пор она упорно стала повторять, что мир идет к свету.