[1369]. Он неоднократно обращался к Сталину с покаянными письмами, прося о пощаде, предлагая использовать свои знания где-нибудь на краю света, где он будет жить под другим именем.
В этих письмах, которые отражали духовные метания растерзанного ложью человека, можно встретить и трезвые размышления о происходящем, и признание того, что сам он является соучастником преступного действа, невиданного в мировой истории: «…у меня сердце обливается горячей струёю крови, когда я подумаю, что ты можешь верить в мои преступления и в глубине души сам думаешь, что я во всех ужасах действительно виновен. Тогда что же выходит? Что я сам помогаю лишаться ряда людей (начиная с себя самого!), то есть делаю заведомое зло! Тогда это ничем не оправдано. И всё путается у меня в голове, и хочется на крик кричать и биться головою о стенку: ведь я же становлюсь причиной гибели других. Что же делать?»[1370]
Ни обращение к «суду истории» в последнем слове, ни дисциплинированное поведение в ходе судебных заседаний не смягчили приговор главному обвиняемому по делу «Антисоветского правотроцкистского блока» — 13 марта 1938 года в зале Дома союзов, где проходил процесс, прозвучал приговор, и через день Бухарин был расстрелян. Он не дожил до своего пятидесятилетия ровно полгода. И еще ровно пятьдесят лет после этого его родным (жене, сыну и дочери) пришлось ждать его полной реабилитации, которая стала знаком того, что советское общество способно к критической переоценке своей истории. Увы, одни иллюзии сменились другими… На какой-то миг Бухарин стал символом «ленинского пути к социализму» в далеком прошлом и гарантией успеха перестройки в ближайшем будущем. Не отрицая того, что наш герой был если не «любимцем партии», то как минимум самым симпатичным из большевиков ленинского призыва, его соучастие в процессе деградации партийной диктатуры в сталинское самодержавие не вызывает сомнений.
В полемической дуэли на Восьмом пленуме ИККИ в мае 1927 года он высокомерно поучал Троцкого: «Все искусство марксистско-ленинского анализа заключается не в том, чтобы констатировать: буржуазия — одно, а рабочий класс — другое, и между ними пропасть, — это искусство заключается в умении анализировать конкретную ситуацию»[1371]. К этому стоило бы добавить — и в умении взять все ценное из доводов противоположной стороны. Впрочем, к тому моменту оппоненты уже разучились слушать и понимать друг друга, ценился любой довод, если он наотмашь бил по противнику.
В своих обращениях к Сталину из лубянской тюрьмы Бухарин безуспешно пытался доказать абсурдность выдвигаемых против него обвинений
Письмо Н. И. Бухарина И. В. Сталину
10 декабря 1937
[РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 427. Л. 19–22]
Троцкий не остался в долгу, вспомнив о том, как они вместе с Бухариным участвовали в профсоюзной дискуссии 1921 года, считая ее «нормальным методом воспитания партии». Для его оппонента это были не самые приятные воспоминания, и он пустился в пространные рассуждения из серии «время было такое»: «Тогда за нами шли более широкие слои партии. Ленин технически и политически не мог допустить такого положения. Это была одна из трагедий партии. А с нашей стороны это была одна из совершенных нами глупостей. А теперь вы хотите предложить нам эту глупость и эту трагедию в качестве подготовки к великим событиям»[1372].
Номер газеты «Правда» о суде над участниками «право-троцкистского блока»
13 марта 1938
[РГАСПИ]
За шесть лет нэпа изменилась не столько идеология старых большевиков, сколько их психология. Если до революции и в годы Гражданской войны ценились самопожертвование и бескомпромиссное противостояние силам, олицетворявшим классового противника, то теперь главной чертой большевика становилось беспрекословное подчинение вышестоящим инстанциям, не допускавшее никаких размышлений. Оказавшись менее чем через два года после полемики с Троцким в числе «отверженных», Бухарин будет призывать к тому, чтобы «не заменять мыслей и раздумывания голой политикой физического кулака»[1373]. Это был не просто крик души отчаявшегося человека, но и осмысление опыта всех предшествующих оппозиций, поражения которых прокладывали дорогу сталинскому единовластию.
Часть 6. Сталинский Коминтерн
6.1. Большевизация или сталинизация?
Тезис о «сталинизации» Коминтерна пришел в отечественную историографию вместе с перестройкой. Зарубежные историки обосновали его на основе доступных им материалов, сопоставляя официальные документы и воспоминания вышедших из коммунистического движения коминтерновцев, которых в советской исторической науке называли «ренегатами» (и естественно, книги их авторства держали за семью замками в библиотечных «спецхранах»). Наиболее известно исследование Германа Вебера о сталинизации германской компартии, основанное в том числе и на интервью с ее функционерами в годы Веймарской республики, которым удалось пережить годы «третьего рейха»[1374]. В фарватере этого исследования идут и современные историки, применяя веберовскую методологию как к другим отрезкам исторического пути КПГ, так и к истории иных компартий[1375].
В самом Коминтерне применительно ко второй половине 1920-х годов предпочитали говорить о «большевизации» коммунистического движения, что было как минимум странно — как можно большевизировать то, что изначально развивалось по образу и подобию российской компартии. Наполнение этого термина менялось в зависимости от политической конъюнктуры: первоначально большевизация означала избавление зарубежных коммунистов от «родимых пятен» Второго Интернационала, затем акцент был перенесен на их дисциплинарную муштру. Последняя подразумевала, с одной стороны, безоговорочное принятие большевистской версии марксизма, в кодификации которой под именем «ленинизм» наиболее преуспел Зиновьев. С другой — деятельное осуждение любых отклонений от «генеральной линии» коммунистического движения, которые отождествлялись с разного рода уклонами и оппозициями прежде всего в той же РКП(б) — ВКП(б).
Иосиф Виссарионович Сталин
1920-е
[РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 1650. Л. 13 об.]
Советские историки приняли в свой лексикон понятие «большевизация», хотя в послевоенные годы о большевистском стержне Коминтерна предпочитали не говорить, а упоминание имени Зиновьева вообще находилось под строгим запретом. После ХХ съезда КПСС к тем, «кого нельзя называть», присоединился и сам Сталин, хотя в достаточно мягкой форме. Естественно, западный тезис о «сталинизации» не имел никаких шансов на то, чтобы укорениться на враждебной для себя почве.
Тем более пышно расцвел он в исторической науке СССР эпохи перестройки — коминтерноведов в стране хватало, и каждому из них пришлось определять собственную позицию в эпоху невиданных перемен. Знание иностранных языков (на протяжении первого десятилетия в делопроизводстве Коминтерна доминировал немецкий язык) позволяло в оригинале знакомиться как с воспоминаниями «ренегатов», так и с классическими работами западных коллег (как по мановению волшебной палочки они превратились из «идеологических противников» в классиков жанра). Историки Коминтерна органично влились в общий поток отечественных исследователей, сосредоточившихся на ключевых сюжетах сталинской эпохи[1376]. Мало кто решался спорить с тем, что единовластие Сталина явилось «извращением ленинской модели социализма», споры больше велись о том, как называть сложившуюся систему — «сталинизмом» или «сталинщиной»[1377].
Еще меньше ученых в то бурное время обращали внимание на очевидный факт — тезис о том, что Сталин предал и извратил идеалы пролетарской революции, был сформулирован еще в 1920-е годы, причем сформулирован человеком, прекрасно разбиравшимся во внутренней кухне Кремля, — Львом Троцким. Применительно к Коминтерну речь шла о том, что из братского союза равноправных партий, каким он был при Ленине, после его смерти он стал игрушкой в руках Сталина и его ближайшего окружения. Излишне говорить о том, что пером «обезоруженного пророка» водили не в последнюю очередь личные амбиции.
«Людям, стоящим в стороне, трудно себе даже представить, на каком первобытном уровне находятся научные познания и теоретические ресурсы Сталина. При жизни Ленина никому из нас никогда не приходило в голову привлекать его к обсуждению теоретических проблем или стратегических вопросов Коминтерна»[1378]. Троцкий как минимум преувеличивал. Герой этого очерка отнюдь не замыкался на работе в Наркомате национальностей, а потом и на посту секретаря ЦК. Приведем лишь один пример. В январе 1918 года в ходе дискуссии вокруг заключения мира с Германией, Сталин высказывал достаточно самостоятельную и осторожную точку зрения: «Позиция тов. Троцкого не есть позиция. Революционного движения на Западе нет, нет фактов, а есть только потенция, а с потенцией мы не можем считаться. Если немцы начнут наступать, то это усилит у нас контрреволюцию»[1379]. Хотя такая пессимистическая позиция была подвергнута критике Лениным[1380], оба партийных деятеля вместе выступали против левых оппонентов, добившись заключения Брестского мира. Конфликты же с Троцким продолжались у Сталина до конца Гражданской войны, возобновились в последние месяцы жизни Ленина и стали стержнем истории большевистской партии в середине 1920-х годов.