ами» без привлечения иностранных коммунистов. Делегация КПГ предлагала отказаться от «системы личного влияния на партии путем отправки частных писем», которую практиковал Зиновьев, и положить конец практике рассылки по всему миру эмиссаров с чрезвычайными полномочиями.
Принятие подобных предложений означало бы серьезное сокращение, изменение структуры и образа действий коминтерновского аппарата, а их обсуждение на пленуме ИККИ могло по-новому оформить иерархию отношений между ним и зарубежными партийными лидерами. Это таило в себе угрозу «дворцового переворота», и Зиновьев сделал все, чтобы погасить данную инициативу. Он добился того, что Политбюро отказалось от рассмотрения письма КПГ по существу, поручив ему, Радеку и Каменеву переговорить с членами немецкой делегации в частном порядке[683]. Остальное являлось делом бюрократической техники, вопрос был тихо похоронен в аппарате ЦК РКП(б)[684].
Председатель ИККИ отдавал себе отчет в том, что порученная ему сфера деятельности — отнюдь не «тротуар Невского проспекта», и за внешним послушанием зарубежных участников пленума кроется глухое недовольство. После первых дней его работы он запросил помощи у Ленина: «Мне кажется совершенно необходимым доверительно, в узком закрытом собрании (человек 8–10) объяснить находящимся здесь вожакам… компартий основное в тактике нашей делегации в Генуе[685]. В особенности „пацифистскую“ часть нашей тактики. Иначе в решающий момент выйдет столпотворение Вавилонское и недовольство громадное. Вред будет очень большой»[686]. Под пацифизмом Зиновьев понимал готовность советского правительства к компромиссам, в частности к выплате царских долгов, что вызывало непонимание иностранных коммунистов, продолжавших свято верить в то, что Советская Россия была и останется костью в горле Версальской системы международных отношений.
Их расчеты на то, что пленум как новая форма взаимодействия Исполкома и национальных секций внесет свежую струю в повседневную жизнь Коминтерна и даст им шанс донести до Москвы свои идеи и представления, не оправдались. Вопрос о едином рабочем фронте стоял лишь десятым пунктом повестки дня, еще дальше, на девятнадцатое место был отодвинут вопрос о перестройке организационной структуры Коминтерна. Отношение иностранных коммунистов к введению нэпа также осталось без критического рассмотрения, дело ограничилось докладом об экономической политике Советской России, который был заслушан без содержательного обсуждения. Предвосхищая стиль советского руководства, который будет доминировать на протяжении всей его последующей истории, руководитель вверенного ему учреждения предпочитал «заметать мусор под ковер», т. е. скрывать имевшиеся проблемы, чтобы не попасть в немилость к высшему начальству.
Вот еще один пример зиновьевской перестраховки: получив от Александры Коллонтай просьбу направить ее в загранкомандировку, он оказался между двух огней. С одной стороны, «фурия революции» все еще обладала серьезным авторитетом и влиянием, с другой — на Десятом съезде РКП(б) она поддержала «рабочую оппозицию», за что была подвергнута остракизму. 12 января 1922 года Зиновьев ответил Коллонтай: «…я распорядился ОМСу сделать Вам паспорт. Но вместе с тем я счел своим долгом вопрос о Вашей поездке поставить в Политбюро». На его заседании выяснилось, что на Третьем конгрессе «Вы резко выступили против политики РКП в основном вопросе современности», а недавно заявили о своем несогласии с политикой нэпа.
Александра Михайловна Коллонтай
1920-е
[РГАКФД. № 2-97666]
Зиновьев продолжал: «Политбюро поручило мне запросить Вас, считаете ли Вы сами, что сможете в данное время, находясь за границей, выступать так, чтобы ни в чем существенным не разойтись с линией партии». В современных внешнеполитических условиях, когда Советская Россия билась за свое дипломатическое признание, «малейшие внутренние споры могут сильно повредить Коминтерну и республике. Для ясности: Политбюро не высказалось против поездки Вашей, но поручило мне запросить Вас на указанную тему»[687]. Яснее было просто некуда: для любого деятеля российской компартии выезд за рубеж, а тем более за государственный счет, превращался в награду, которую можно было заслужить только абсолютной лояльностью.
3.7. Зиновьев о встрече трех Интернационалов
Наш герой пытался взять на себя подготовку конференции трех рабочих Интернационалов со стороны Коминтерна, выступая в качестве передаточного звена между Лениным, занятым государственными делами, и Радеком, который всю весну 1922 года находился в Берлине и напрямую контактировал с лидерами европейских социалистических партий. Времена изменились, если осенью 1920 года Зиновьев мог легально приехать в Германию на съезд НСДПГ, то полтора года спустя о заграничных поездках пришлось забыть. Ему оставалось только комментировать происходившие за рубежом события членам Исполкома и знакомить их с позицией «русских товарищей».
Вопрос о повестке дня первой в послевоенной истории встречи всех течений социалистического движения набрал особую остроту после того, как в Москве начали подготовку судебного процесса против 47 видных деятелей партии правых эсеров. Советская пресса называла их террористами, местные партийные организации проводили митинги, участники которых требовали для подсудимых смертной казни. Но для европейских социалистов российская партия социал-революционеров являлась собратом по классовой борьбе. 16 марта 1922 года Объединение немецких профсоюзов, примыкавшее к СДПГ, напрямую обратилось к Ленину: «…от имени восьми миллионов организованных рабочих Германии мы просим амнистии для обвиняемых… Судьба международного рабочего движения зависит от прекращения насильственного подавления и преследования братских партий» в России[688]. Через пару дней в Москву направил телеграмму лидер британских лейбористов Р. Макдональд: «Срочно просим приостановить суд над социалистами до обсуждения в Берлине»[689]. Ни для кого не было секретом, что «русский вопрос» рискует стать главным камнем преткновения на конференции полномочных представителей трех рабочих Интернационалов.
Телеграмма Р. Макдональда В. И. Ленину с требованием приостановить суд над лидерами эсеровской партии
20 марта 1922
[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 157. Д. 1. Л. 11]
5 апреля 1922 года Зиновьев докладывал в ИККИ о первом дне ее работы (конференция началась в Берлине 2 апреля). Из сообщений телеграфных агентств и подоспевших телеграмм от делегации Коминтерна (ее возглавляли Бухарин и Радек) стало ясно, что для зарубежных социалистов вопрос о внутриполитической эволюции Советской России является центральным. Вопрос этот неоднократно поднимался в ходе предварительных совещаний. Речь шла прежде всего о том, что правящая партия большевиков использует всю мощь государственного аппарата для того, чтобы уничтожить другие социалистические партии — партии меньшевиков и эсеров.
«…Мы действительно являемся [единственной] легальной политической партией в России, мы обладаем, так сказать, монополией легальности, — утверждал Зиновьев. — Это большое преимущество, и я даже считаю, что без такой монополии диктатура пролетариата невозможна, по крайней мере, в свои первые годы, и что мы сможем проводить диктатуру в жизнь, лишь подавляя всё, что борется против нее. Посмотрим, как будет выглядеть диктатура в других странах, быть может, возможна иная тактика, но уже сегодня можно предвидеть, насколько она маловероятна. Я по крайней мере не могу себе представить, что в Германии диктатура пролетариата будет возможна при сохранении свободы для социал-демократов»[690].
Далее Председатель Коминтерна формулировал собственное понимание единого рабочего фронта в условиях Советской России, позже оно получит в партийной пропаганде название «блок коммунистов и беспартийных». Говоря о привлечении рабочих к управлению государством и установлению взаимного доверия между ними и правящей партией, он вплотную приблизился к идее «политического нэпа»: «Хотя мы и имеем власть, мы должны установить тесный контакт со всей массой трудящегося народа, и мы должны идти на известные уступки, подобные тем, которые мы сделали в экономической сфере, мы должны сделать их и в других сферах»[691]. Все это отдавало одновременно маниловщиной и прекраснодушием, приправленными несмелым либерализмом, однако в первую годовщину нэпа лидеры РКП(б) могли позволить себе подобные вольности.
После того, как Ленин сказал свое веское слово — представители Коминтерна в Берлине «заплатили слишком дорого», позволив зарубежным социалистам вмешиваться во внутренние дела Советской России, Зиновьев взял более жесткий тон: «…какие бы то ни было новые шаги нашей делегации откладываются до рассмотрения вопроса о ратификации берлинского результата»[692]. Это являлось характерной чертой зиновьевского стиля руководства и до, и после революции (редкие исключения лишь подтверждали правило): при любом обращении к вождю следовало показать себя наиболее радикальным и бескомпромиссным, чтобы тот имел возможность поправить своего паладина, про себя отдав должное его напору и решительности.
После встречи трех Интернационалов Ленин согласился с тем, что дальнейшая кампания должна строиться на разоблачении половинчатой политики социал-реформистов, во всей коммунистической прессе их следует называть «эсерами и меньшевиками», которые в годы Гражданской войны выступали заодно с помещиками и буржуазией. Даже запланированные на 20 апреля рабочие демонстрации в поддержку позиции Советской России на Генуэзской конференции следовало проводить, не стесняясь резких выражений в собственной агитации. Ленин лишь один раз поправил «левизну» Зиновьева, признав допустимым выпуск совместных заявлений «девятки».