Утопия в России — страница 31 из 55

[57]? Тот, кого Уэллс назвал «кремлевским мечтателем», был прежде всего непримиримым антиутопистом-теоретиком и при этом коварным прагматиком, использующим утопизм в своей тактике захвата власти.

Вслед за Энгельсом Ленин признавал важность «неполитического социализма» Сен-Симона, Фурье и Оуэна для становления марксизма [IV, 169]. Однако этот социализм, который уже именовал себя «научным», оценивался Марксом, как «утопический», начиная с 1846 года (он назван «критико-утопическим» в Манифесте коммунистической партии), а начиная с 1875 года марксизм (термин Бакунина, 1871) присвоит себе исключительное право называться «научным социализмом» [Grandjonc], оправдывая это созданием материалистической концепции истории (борьба классов) и «раскрытием тайны капиталистического производства с помощью теории прибавочной стоимости» (Энгельс, Социализм утопический и социализм научный, 1880). Для Ленина «утопичен» любой социальный проект, даже социалистический, если он ставит экономику выше политики, реформизм — выше революционного насилия, отвергает классовую борьбу и (или) ленинскую концепцию партии. Ленин верен идеям открытого письма 1846 года Маркса, Энгельса и других против Криге (друга Вейтлинга, который основывал свой коммунизм на примитивном христианстве). Это письмо разоблачало путаницу между общностью (communion) и коммунизмом. Всякое «новое христианство» и народные или научные утопии, основанные на «религии любви», должны были послужить, в лучшем случае, временной дополнительной силой в другом проекте, который Ленин не хочет детализировать: «Надо сначала ввязаться, а там посмотрим», — скажет он в 1923 году, цитируя Наполеона [XLV, 381].

Главный «утопический» текст Ленина (глава V из Государства и революции, август-сентябрь 1917) ничего не прибавляет к идеям Бабефа, который нигде не цитируется, и Маркса, который вдохновлялся Парижской коммуной и в котором, согласно Ленину, не было ни капли утопизма. Переходный период диктатуры был предсказан еще Бабефом, Буонарроти, Бланки и Кабе. Экономическое упрощенчество поддержанное ссылками на тейлоризм, вполне ленинская черта: главным для «первой фазы» развития коммунистического общества (социализма) является учет и контроль — контроль производства и распределения, учет труда и его продуктов (как в «Красной звезде» Богданова). Выполнение этой задачи обеспечивается государством вооруженного пролетариата, которое «отныне и навсегда» заменит капиталистов и бюрократов. Государство, сведенное к «простому контролю за распределением» (Бабеф), продолжает играть репрессивную роль в отношении капиталистов, буржуазии, интеллигенции. Оно приучает граждан к производственной дисциплине: «Все общество будет единой конторой и одной фабрикой с равенством труда и равенством платы» [XXXIII, 101]. Тогда можно будет достигнуть «высшей стадии» коммунизма, на которой государство станет ненужным, «поскольку больше некого усмирять, „некого“, в смысле классов»: «Мы не утописты и не отрицаем того, что индивидуальные выступления возможны и неизбежны». Ленин отнюдь не руссоист: новый человек будет создан дрессировкой, а не убеждением. Неважно, что в январе 1914 года Ленин заявил (по поводу обязательного образования в России): «Мы не хотим загонять в рай дубиной» [XXIV, 295]. Теперь (1919) «прошли те времена наивного, утопического, фантастического, механистического, интеллигентского социализма, когда дело представляли так, что убедят большинство людей, нарисуют красивую картину социалистического общества, и станет большинство на точку зрения социализма (…) к социализму человечество придет не иначе, как через диктатуру пролетариата» [XXXVIII, 350]. И тем не менее на Х съезде партии (15 марта 1921 года) Ленин задаст риторический вопрос: «Как бы мы смогли без фантазеров начать социалистическую революцию в такой стране?». Неважно, что эти фантазеры будут в скором времени истреблены.

Работа над «Государством и революцией» была прервана революционной практикой (Ленин находит более «приятным и полезным» «проделать опыт революции»). Первые три года революции будут попыткой совершить «мгновенный переход» к коммунизму, национализированной экономической системе без свободной торговли и денег. Эта попытка будет впоследствии (апрель 1921 года) названа «военным коммунизмом». Однако война просто дала импульс и стала оправданием мер, описанных в Манифесте коммунистической партии (гл. 2). Еще одна модель, доказавшая свою эффективность, вдохновляет Ленина: немецкий Kriegssozialismus (военный социализм) и применение им тейлористской системы в государственном масштабе. В 1921 году Ленин заговорит о «бюрократических утопиях» [XLIV, 63], но в его проекте программы партии опубликованном в 1918 году, можно прочесть: «Сначала государственная монополия „торговли“, затем замена, полная и окончательная „торговли“ — планомерно-организованным распределением», «принудительное объединение всего населения в потребительско-производственные коммуны», «привлечение все большего числа граждан (…) к непосредственному несению своей доли тягот по управлению государством», «универсализация учета и контроля за всем производством и распределением продуктов (…) сначала рабочими организациями, затем поголовно всем населением», «сокращение рабочего дня до 6 часов в сутки для постепенного выравнивания всех заработных плат и жалований во всех профессиях и категориях», «систематические меры к перехода к Massenspeisung (общепиту)», и т. д. [XXXVI, 74–75]. Слова выделены Лениным: тоталитаризм этимологически вписан в его дискурс.

На иностранцев, побывавших в России сразу после революции, страна утопии производила сильное впечатление, вызывала надежду или беспокойство: по мнению Б. Расселла, «из всех явлений истории большевистский режим больше всего похож на Республику Платона» [Russel, 36]. Уэллса, в свою очередь, тревожило будущее России, и он построил свой репортаж, Россия во тьме, по образу утопических романов: приезд в новую страну, посещение Петрограда и его учреждений в сопровождении чичероне (будущего барона Будберга), финальная встреча с Властителем. Уэллс был напуган хаосом, но видел в большевистской партии и ее «олигархии» [XLI, 30] «самурайскую» элиту, охраняющую и возглавляющую общество «Современной утопии». Проекты Ленина, особенно его план электрификации, не рассеяли скептицизма Уэллса: «Ленин, который, как ортодоксальный марксист, отрицает все „утопии“, закончил тем, что сам подпал под власть утопии электриков» [Wells, 101]. Парадоксальная робость буржуазного утописта перед утопией, ставшей реальностью и, в конце концов, ослепившей его: Уэллс был покорен первым пятилетним планом и встречей со Сталиным в 1934 году.

Во время первого приезда Уэллса вся Россия была охвачена предчувствием мировой революции. Когда в 1920 году Красная армия вошла в Польшу, ее командующий Тухачевский провозгласил: «На остриях наших штыков мы принесем трудовому человечеству счастье и мир. На запад!». По приказу Л. Троцкого (1879 — 1940) (см. Терроризм и коммунизм) создавались трудовые армии, о которых мечтали Кабе, Беллами и авторы «Манифеста коммунистической партии». Был ликвидирован Национальный банк, отменены квартплата, налоги на воду, газ и электричество, проезд на транспорте стал бесплатным для рабочих: деньги вот-вот должны были исчезнуть. В 1920 году Ленин рассчитывал, что юношество увидит коммунизм через десять-двадцать лет [XLI, 318]. В том же году Н. Бухарин (1888 — 1938) и Е. Преображенский (1886 — 1937) составили Азбуку коммунизма (начиная с Программы партии марта 1919 года) и дали двадцать-тридцать лет на то, чтобы государство диктатуры пролетариата было заменено «бюро бухгалтерии и статистики».

В отличие от Бухарина (расстрелянного в 1938-м), который начинал как один из главных теоретиков национализации и милитаризации «переходного периода», а закончил защитником построения социализма «черепашьими темпами» «в отдельно взятой стране», Преображенский останется «левым» (его расстреляют в 1937-м). В 1922 году Преображенский рассуждает об эволюции СССР в дидактической утопии От НЭПа к социализму, написанной в форме курса лекций, который читает рабочий, по совместительству профессор экономии, в 1970 году (разделение между интеллектуальным и физическим трудом исчезло). Эта утопия позволяет проследить реализацию экономически социалистической программы Преображенского, учитывающей ошибки военного коммунизма. Разница между прогнозами и исторической реальностью — самое привлекательное в этой сухой утопии, вставленной в фантастический образ советской Европы. Последнее примечательно поскольку утопия написана через два года после Съезда народов Востока и подготовки объединения республик в Советский Союз. Тогда же татарский большевик М. Султан-Галиев выстраивает масштабную политическую утопию-создание «Коммунистического мусульманского государства», включающего все азиатские народы и управляющего колониальным Интернационалом, который мог бы контролировать индустриальные страны. В 1923 году Султан-Галиев станет первым руководителем партии, арестованным за свои идеи [Heller-Nekrich, 127 — 128]. Преображенский ни разу не упоминает об Азии. Его взоры обращены к Германии. Он предсказывает появление нового экономического организма в Европе, который объединит «промышленность Германии и сельское хозяйство России». В утопии Преображенского примечательно также и то, что с победой коммунизма в Европе «советская Россия заняла свое скромное место экономически отсталой страны позади индустриальных стран пролетарской диктатуры» [Преображенский 1922, 137 138]. Не часто встретишь такую скромность.

Утопия Преображенского представляется ответом на «квазиутопическое» сочинение Е. Полетаева (1888 — 1953) и Н. Пунина (1888 — 1937). Опираясь на энергетистские, синтетистские и богдановские идеи, эта книга с провокационным названием Против цивилизации (1918) — краткий обзор европейской истории и прогноз на будущее — предлагает апологию органической и целостной немецкой «культуры», которая противопоставляется чуждой России поверхностной, индивидуалистической франко-английской цивилизации, потребляющей предметы, а не идеи [Полетаев-Пунин, С. VIII]. Интересно сравнить эту позицию с позицией неос