о прах. Вскочив с постели, я остановился посреди комнаты, изо всей силы сжимая виски руками, чтобы они не гудели. Затем я снова бросился на постель и, уткнув лицо в подушки, лежал без движения. Вслед за умственным возбуждением и нервной лихорадкой, явившейся первым следствием моих ужасных испытаний, наступил естественный кризис. Со мною случился перелом душевного волнения, вследствие полного сознания моего действительного положения и всего того, что оно заключало в себе. Со стиснутыми губами и тяжело вздымающеюся грудью лежал я, судорожно хватаясь за перекладины кровати, и боролся с умопомрачением. В уме моем все смешалось – свойства чувств, ассоциации идей, представления о людях и вещах, – все пришло в беспорядок, потеряло связь и клокотало сплошной массой в этом несокрушимом хаосе. Тут не было более никаких обобщающих пунктов, не оставалось ничего устойчивого. На лицо оставалась еще одна только воля, но у какой же человеческой воли хватило бы силы сказать этому волнующемуся морю: «Смирно, успокойся!» Я не смел думать. Всякое напряжение при размышлении о случившемся со мною, всякое усилие уяснить себе мое положение вызывало повышенное головокружение.
Мысль, что я вмещаю в себе два лица, что тождественность моя двойственна, начинала увлекать меня чрезвычайной простотой объяснения своего горестного приключения.
Я чувствовал, что близок к потере своего умственного равновесия. Останься я там лежать со своими думами, я окончательно бы погиб. Мне необходимо было какое бы то ни было развлечение, хотя бы просто в виде физического упражнения. Я вскочил, поспешно оделся, отворил дверь моей комнаты и сошел с лестницы. Час был очень ранний, едва рассвело, и я никого не встретил в нижнем этаже дома. В передней лежала шляпа. Отворив наружную дверь, притворенную с такой небрежностью, которая свидетельствовала, что кражи со взломом не принадлежали к числу угрожающих опасностей для современного Бостона, – я очутился на улице. В течение двух часов я ходил или, вернее, бегал по улицам города и успел побывать в большей части кварталов, на его полуострове. Никто, кроме археолога, маракующего кое-что о контрасте между нынешним Бостоном и Бостоном XIX столетия, не может приблизительно даже оценить тот ряд огорошивающих сюрпризов, которые выпали на мою долю в продолжение этого времени. Правда, и накануне, на вышке дома, город показался мне незнакомым, но это относилось лишь к общей его перемене. Но полное преображение, совершившееся с ним, я понял лишь во время этого блуждания по улицам. Немногие из уцелевших старых пограничных знаков только усиливали это впечатление, а без них я вообразил бы себя в чужом городе. Можно ведь, в детстве уехав из своего родного города, при возвращении в него пятьдесят лет спустя найти его изменившимся во многих отношениях. Будешь удивлен, но не сбит с толку. Знаешь, что с тех пор прошло много времени, что сам уже не тот, каким был, хотя смутно, но припоминается город таким, каким его знал ребенком. Не забывайте, однако, что у меня ведь не было ни малейшего представления о каком бы то ни было промежутке истекшего времени. По моему же самочувствию, я еще вчера, несколько часов тому назад, ходил по этим улицам, где теперь не оставалось почти ни клочка, который не подвергся бы полнейшей метаморфозе. В моем воображении картина старого города была настолько ярка и свежа, что не уступала впечатлению от нового Бостона, даже боролась с ним, так что более сказочным представлялся мне непременно то прежний, то нынешний город. Все, что я видел, казалось мне таким же смутным, как лица, фотографированные одно на другом на одной и той же пластинке.
Наконец я очутился у дверей дома, откуда вышел. Ноги мои инстинктивно привели меня обратно к месту моего старого дома, так как у меня, собственно, не было ясно сознаваемого намерения возвратиться туда. Этот дом столь же мало был моим, сколько всякий другой клочок города, принадлежащего неведомому поколению; обитатели же этого города были не менее чуждыми для меня, как и все другие мужчины и женщины на земном шаре. Если бы дверь дома оказалась запертою на замок, то сопротивление при моей попытке отворить ее напомнило бы, что незачем мне туда входить, и я бы преспокойно удалился. Но она поддалась под моей рукой, и я нерешительными шагами через переднюю прошел и одну из смежных с ней комнат.
Бросившись в кресло, я закрыл мои пылающие глаза руками, чтобы укрыться от ужаса этого чувства отчужденности. Мое нравственное потрясение было так сильно, что оно вызвало физическое ослабление и настоящую дурноту. Как описать мне пытку этих минут, когда, казалось, мне грозило размягчение мозга, или то ужасное чувство беспомощности, которое овладело мною. В отчаянии я застонал громко. Я начинал чувствовать, что, если в настоящую минуту никто не придет мне на помощь, я сойду с ума. Помощь как раз и явилась. Шорох портьеры заставить меня оглянуться. Юдифь Лит стояла предо мной. Ее красивое лицо было полно сострадания и симпатии ко мне.
– Ах, что с вами, мистер Вест? – спросила она. – Я была здесь, когда вы ушли, видела, как вы были расстроены, и, услышав ваши стоны, не могла долее хранить молчание. Что с вами случилось? Где вы были сегодня? Не могу ли я быть чем-нибудь вам полезна?
Может быть, в порыве сочувствия она невольно простерла ко мне руки, произнося свои слова. Во всяком случае, я схватил их в свои руки и уцепился за них с тем инстинктивным чувством самосохранения, с которым утопающий хватается за брошенную ему веревку, окончательно погружаясь в воду. Когда я взглянул в ее полное сочувствия лицо, в ее влажные от жалости глаза, голова моя перестала кружиться. Сладость человеческого сострадания, которое билось в нежном пожатии ее пальчиков, дала необходимую мне поддержку. Ее успокоительное и убаюкивающее воздействие походило на чудодейственный эликсир.
– Да благословит вас Бог, – произнес я спустя несколько минут. – Сам Господь послал вас мне именно в настоящую минуту. Не приди вы, мне угрожала опасность сойти с ума.
На глазах у нее показались слезы.
– О, мистер Вест, – воскликнула молодая девушка. – Какими бессердечными должны вы считать нас! Как могли мы предоставить вас самому себе на столько времени! Но теперь это прошло, не правда ли? Вам, наверное, теперь лучше?
– Да, – откликнулся я, – благодаря вам. Если вы побудете со мной еще немножко, то я скоро совсем оправлюсь.
– Само собой разумеется, что я не уйду, – сказала она с легким содроганием в лице, выдававшем ее симпатию яснее, чем мог бы это выразить целый том разглагольствований. – Вы не должны считать нас такими бессердечными, как это кажется с первого взгляда, за то, что мы вас оставили одного. Я не спала почти всю ночь, размышляя, как странно будет вам проснуться сегодня утром, но отец предполагал, что вы заспитесь до позднего часа. Папа советовал вначале не приставать к вам с излишними соболезнованиями, а лучше постараться отвлечь вас от ваших мыслей и дать вам почувствовать, что вы среди друзей.
– Что вы действительно и исполнили, – отвечал я, – но вы скажете, что перескакнуть через сто лет не шутка, и хотя, казалось, вчера вечером я не особенно замечал странность своего положения, тем не менее сегодня утром меня охватили весьма неприятные ощущения.
Держа ее за руки и не сводя глаз с ее лица, я чувствовал себя способным даже подшучивать над своим положением.
– Никому не пришло в голову, что вы уйдете одни в город в такую рань, утром, – продолжала она. – О, мистер Вест, где вы были?
Тут я поведал ей о моих утренних ощущениях с момента моего первого пробуждения до той минуты, когда, подняв глаза, я увидел ее перед собою, – все, что уже известно читателю.
Она проявила большое участие к моему рассказу, и, несмотря на то, что я выпустил одну из ее рук, она и не пыталась даже отнять другую, без сомнения, понимая, как благотворно действовало на меня ощущение ее руки.
– Могу отчасти себе представить, в каком роде это чувство, – заметила она. – Оно должно быть ужасно. И вы оставались один во время борьбы с ним! Можете ли вы когда-нибудь простить нам?
– Но теперь оно прошло. На этот раз вы совершенно избавили меня от него, – сказал я ей.
– И вы не допустите его возвращения? – спросила она с беспокойством.
– Не ручаюсь – возразил я. – Об этом говорить еще слишком рано, принимая в соображение, что все здесь должно казаться мне чуждым.
– Но, по крайней мере, вы оставите свои попытки подавлять это чувство в одиночестве, – настаивала она. – Обещайте обратиться к нам, не отвергайте нашей симпатии и желания помочь вам. Очень может быть, что особенно многого мы сделать и не в состоянии, но, наверное, это будет лучше, чем пробовать в одиночку справляться с подобными ощущениями.
– Я приду к вам, если позволите, – заявил я.
– Да-да, прошу вас об этом! – с жаром воскликнула она. – Я сделала бы все, что могу, только бы помочь вам.
– Все, что вы можете сделать, – это пожалеть меня, что, кажется, вы и исполняете в настоящую минуту, – ответил я.
– Итак, решено, – сказала она, улыбаясь сквозь слезы, – что в другой раз вы придете и выскажетесь мне, а не будете бегать по Бостону среди чужих людей.
Предположение, что мы друг другу не чужие, не показалось мне странным – так сблизили нас в течение этих немногих минут мое горе и ее слезы.
– Когда вы придете ко мне, – прибавила она с выражением очаровательного лукавства, перешедшего, по мере того как она говорила, в восторженное одушевление, – обещаю вам делать вид, что ужасно сожалею о вас, как вы того сами желаете. Но ни одной минуты вы не должны воображать, чтобы на самом деле я сколько-нибудь печалилась о вас или полагала, что вы сами долго будете плакаться на свою судьбу. Это я отлично знаю, как и уверена в том, что теперешний мир – рай, сравнительно с тем, чем он был в ваши дни, и спустя короткое время единственным вашим чувством будет чувство благодарности к Богу за то, что Он так странно пресек вашу жизнь в том веке, чтобы возвратить вам ее в этом столетии.