Утопия XIX века. Проекты рая — страница 42 из 105

– Напротив, теперь-то и возможна непрерывная эмиграция, под которой, полагаю, вы понимаете переселение в чужие края на более постоянное жительство, – возразил доктор Лит. – Все устраивается на основании простого международного соглашения. Если, например, человек двадцати одного года эмигрирует из Англии в Америку – Англия теряет затраченное на его содержание и воспитание, а Америка получает дарового работника и дает Англии подобающее вознаграждение. Тот же принцип всюду находит себе соответственное применение. Если же кто-нибудь эмигрирует в конце срока службы, то вознаграждение получает государство, которое его принимает. О людях же, неспособных к труду, каждая нация должна заботиться сама, и эмиграция допускается лишь в том случае, если нация их гарантирует им полное содержание. При соблюдении этих условий право каждого эмигрировать во всякое время остается неприкосновенным.

– А как же быть, если кому-нибудь приходится путешествовать ради удовольствия или с научною целью? Каким образом иноземец может путешествовать в стране, где не принимают денег и где все необходимое для жизни добывается таким порядком, в котором он не имеет своей доли? Его собственная карта кредита, конечно, не может быть действительна в других странах. Каким же образом платят он за дорогу?

– Американская карточка кредита является столь же действительной в Европе, как некогда было американское золото, и принимается на таком же точно условии, а именно: она переменяется на ходячую монету страны, по которой вы путешествуете. Американец, прибывши в Берлин, несет свою карточку кредита в местную контору международного совета и взамен всей ее стоимости или части таковой получает германскую карточку кредита, валюта которой вносится в международные книги, в отдел долговых обязательств Соединенных Штатов по отношению Германии.

– Может быть, мистер Вест, пожелает сегодня отобедать в «Слоне», – сказала Юдифь, когда мы встали из-за стола.

– Так мы называем общую столовую нашего округа, – объяснил ее отец. – Не только все наше кушанье готовится на общественных кухнях, как я говорил вам вчера вечером, но и сервировка и качество блюд за обедом гораздо удовлетворительнее в общественной столовой, нежели дома. Завтрак и ужин приготовляются обыкновенно дома, так как не стоит для этого выходить из дому, но обедаем мы вне дома. С тех пор как вы у нас, мы нарушили этот обычай, желая дать вам возможность ближе освоиться с нашими порядками. Как вы думаете? Не пойти ли нам сегодня отобедать в общую становую?

Я ответил, что мне это очень желательно.

Немного спустя Юдифь подошла ко мне и, улыбаясь, сказала;

– Вчера вечером, когда я раздумывала, как бы мне устроить, чтобы вы чувствовали себя более как дома, пока вы не вполне освоитесь с нами и с нашими порядками, мне пришла в голову счастливая мысль. Что бы вы сказали, если бы я свела вас с некоторыми очень милыми людьми вашего времени, с которыми, я уверена, вы были близко знакомы?

Я отвечал довольно неопределенно, что, конечно, мне было бы это очень приятно, но что я не вяжу, как это она может устроить.

– Пойдемте со мною, – сказала она, улыбаясь, – и вы увидите, сумею ли я сдержать свое слово.

Моя восприимчивость к сюрпризам, вследствие множества пережитых мною потрясений, несколько ослабела, но тем не менее я с некоторым недоумением последовал за нею в комнату, в которой я еще не был. Это была маленькая, уютная комнатка, в стенах которой были шкафы, наполненные книгами.

– Вот ваши друзья, – сказала Юдифь, указывая на один из шкафов в то время, как я взглядом пробегал имена авторов на корешках книг: Шекспир, Мильтон, Уордсворт, Шелли, Теннисон, Дефо, Диккенс, Теккерей, Гюго, Гауторн, Ирвинг и десятка два других великих писателей моего времени и всех времен. Тут я понял ее. Она действительно сдержала свое слово таким образом, что в сравнении с этим буквальное исполнение ее обещания явилось бы для меня разочарованием. Она ввела меня в круг друзей, в течение столетия, которое прошло с тех пор, как я в последний раз беседовал с ними, состарившихся так же мало, как и я сам. Ум их был так же возвышен, остроты так же язвительны, смех и слезы не менее заразительны, как и в то время, когда за беседами с ними коротались часы прошедшего столетия. Теперь уже я не мог быть одиноким в этом добром, веселом обществе, какая бы пропасть ни лежала между мною и моею прежнею жизнью.

– Вы довольны, что я привела вас сюда, – воскликнула сияющая Юдифь, читая на лице моем успех ее опыта надо мною. – Вот это счастливая мысль, не правда ли, мистер Вест? Как жаль, что я не подумала об этом раньше. Теперь я вас оставлю с вашими старыми друзьями, так как я знаю, что в настоящее время для вас лучшего общества не найти, но помните одно, что из-за старых друзей не следует забыть о новых.

И с этим милым предостережением она вышла из комнаты. Привлеченный самым близким для меня именем, я взял том сочинений Диккенса и принялся за чтение. Этот автор всегда был моим первым любимцем из всех писателей нашего столетия, т. е., я хочу сказать, XIX столетия, – и в моей прежней жизни редко проходила неделя без того, чтобы я не брал какого-нибудь из его сочинений и не проводил с ним свободные часы. Любое из других сочинений, знакомых мне ранее, при чтении среди настоящих моих обстоятельствах, произвело бы на меня необыкновенное впечатление. Но мое исключительно близкое знакомство с Диккенсом и вытекавшая отсюда сила, с какой он вызвал во мне ассоциацию идей о прежней моей жизни, сделали то, что его сочинения потрясли меня более, чем это возможно было для каких бы то ни было других авторов, ибо поразительным контрастом они в высшей степени усилили впечатление странности всего того, что меня теперь окружало. Как бы ново и удивительно ни было окружающее человека, у него столь быстро является влечение сделаться частью этого окружающего, что почти тотчас же теряется способность наблюдать объективно это окружающее и вполне уразуметь его странность. Способность эту, притупившуюся уже в моем положении, восстановили мне страницы Диккенса; вызванным впечатлением набросанных на них картин они снова перенесли мое «я» на точку зрения моей прежней жизни. С ясностью, недостижимой для меня дотоле, я увидел теперь прошедшее и настоящее, как две контрастные картины рядом одна с другой. Для гения великого романиста XIX столетия, как и для гения Гомера, время в самом деле не могло иметь никакого значения. Но предмет его трогательных рассказов – страдания бедных, неправые действия сильных, безжалостная жестокость общественной системы, – все это кануло в вечность, подобно тому, как исчезли с лица земли Цирцея и Сирены, Харибда и циклопы.

Просидев час или два с открытым предо мною Диккенсом, я, в сущности, прочел не более двух страниц. Каждая глава, каждая фраза давала какое-нибудь новое освещение совершившемуся преобразованию мира, направляла мои мысли на путь долгих и далеких уклонений по самым различным направлениям. Размышляя таким образом в библиотеке доктора Лита, я поначалу дошел до более ясного и связного представления того удивительного зрелища, свидетелем которого я так странно очутился. Я был полон глубокого удивления пред чем-то вроде каприза судьбы, которая столь недостойному сыну своему, единственному из всех его современников, отнюдь не предназначавшемуся для того, дала возможность быть на земле в эти позднейшие времена. Я не предвидел нового мира, не трудился на его пользу, что делали многие из окружавших меня, не обращая внимания ни на издевательство глупцов, ни на неразумие добряков. Нечего и говорить, что гораздо уместнее было бы, если бы одному из этих смелых пророков дано было видеть плоды своих трудов и порадоваться им. Теннисон, например, который в мечтах заранее созерцал представший выше предо мною мир, воспетый им в словах, неотступно звучавших в моих ушах в продолжение этих последних удивительных дней, – он, конечно, в тысячу раз более меня заслужил лицезреть этот новый мир. Он говорил: «Я заглянул в будущее так далеко, как только мог видеть человеческий глаз, и я увидел призрак мира, со всеми предстоящими в нем чудесами; когда не будет более слышно барабанного боя – военные флаги будут убраны в парламенте, соединяющем мир воедино. Здравый смысл будет обуздывать человеческие страсти, кроткая земля будет мирно покоиться под сенью мирового закона, ибо, несомненно, через все века протекает одно разрастающееся предначертание и человеческие задачи расширяются с течением времени».

И хотя в старости неоднократно он терял веру в свое собственное пророчество, что обыкновенно случается с пророками в часы уныния и сомнения, однако слова его остались вечным свидетельством предвидения сердца поэта, проникновения, которое дается только верующему,

Я все еще сидел в библиотеке, когда, несколько часов спустя, пришел туда доктор Лит.

– Юдифь сказала мне о своей выдумке, и я нахожу, – заметил он, – что это была прекрасная мысль. Мне любопытно узнать, какого писателя вы изберете прежде всех. Ах, Диккенс! Так и вы восхищаетесь им! В этом мы, люди нового поколения, сходимся с вами. По нашим понятиям, он выше всех писателей своего века не потому, что его литературный гений был выше всех, а потому, что его великодушное сердце билось за бедных, потому что он брал сторону угнетаемых в обществе и посвящал свое перо для обнажения жестокости и притворства в жизни. Ни один человек того времени не сделал так много, как он, для того, чтобы обратить внимание людей на несправедливость и жестокость старого порядка вещей и открыть людям глаза на необходимость предстоящего крупного переворота, хотя он и сам не предвидел его ясно.

Глава XIV

Днем пошел проливной дождь, и я полагал, что улицы будут в таком виде, что мои хозяева откажутся от мысли обедать в общественной столовой, хотя, насколько я понял, она была совсем близко. Поэтому меня очень удивило, когда в обеденный час дамы явились одетыми для улицы, только без калош и без зонтиков. Дело объяснилось, когда мы очутились на улице, – сплошной непромокаемый нав