в том главном городе, с его простыми комфортабельными домами и роскошными общественными дворцами. Меня снова окружали лица, не искаженные ни высокомерием, ни подобострастием, ни завистью, ни жадностью, ни тревожной заботой или лихорадочным честолюбием; я видел пред собой статные фигуры мужчин и женщин, которые никогда не испытывали трепета пред своим собратом или зависимости от его благосклонности, но, по словам той проповеди, до сей поры звучавшей в моих ушах, – всегда «прямо предстояли пред Господом». С глубоким вздохом и сожалением невозвратимой утраты, не менее чувствительной, несмотря на то что это была утрата того, чего в действительности никогда не существовало, я наконец очнулся от моего бреда наяву и вскоре после того вышел из дома. По дороге от моего дома до Вашингтонской улицы раз десять останавливался я, чтобы собраться с мыслями, – впечатление будущего Бостона в моем видении было так сильно, что настоящий Бостон представлялся мне каким-то странным. Городская грязь и зловоние поразили меня, как только я очутился на улице, – факты, которых прежде я никогда не замечал. Помимо того, еще вчера мне казалось вполне в порядке вещей, что одни из моих сограждан были в шелке, а другие в лохмотьях, что одни выглядели упитанными, а другие голодными. Тут же, напротив, яркое несоответствие в одежде и в наружности мужчин и женщин, сталкивавшихся друг с другом в боковых аллеях, поражало на каждом шагу, в особенности же возмущало меня то полное равнодушие, которое благоденствующие проявляли к положению обездоленных. Разве это были люди, если они могли видеть несчастье своих ближних, без малейшей даже перемены в лице? И тем не менее все это время я хорошо сознавал, что изменился я сам, а не мои современники. Мне приснился город, где весь народ жил общей жизнью, как дети одной и той же семьи, которые во всем оберегали друг друга.
Другая черта настоящего Бостона, поразившая меня необычайной странностью и представившая мне знакомые предметы в новом освещении, заключалась в изобилии объявлений. В Бостоне XX столетия не существовало частных объявлений, так как в них не было никакой нужды. Здесь же стены зданий, окна, газеты в руках каждого прохожего, сами мостовые – все, что только было доступно глазу, исключая неба, – все было покрыто воззваниями частных лиц, старавшихся, под всевозможными предлогами, выманить из кармана своих ближних известную контрибуцию на собственное иждивение. В каких бы выражениях они ни варьировались, смысл этих воззваний был один и тот же:
«Поддержите Джона Джонса. Не обращайтесь к другим. Это мошенники. У меня, Джона Джонса, нет подделки. Купите у меня. Закажите мне. Пожалуйте ко мне. Выслушайте меня, Джона Джонса. Обратите на меня внимание. Не ошибитесь, настоящий поставщик и есть Джон Джонс, и никто другой. Хоть бы все остальные поумирали с голода, только бога ради не забудьте Джона Джонса!»
Не знаю, что более поразило меня – плачевный вид или нравственное уродство этого зрелища, но я вдруг почувствовал себя чужим в своем родном городе. «Несчастные, – вырвалось у меня, – вы не желаете научиться взаимной самопомощи, и вследствие этого все, от мала до велика, осуждены нищенствовать друг перед другом. Это ужасное вавилонское столпотворение бесстыжего самообеспечения и взаимного унижения, этот оглушительный крик конкурирующих воззваний, самохвальство заклинаний, эта ужасная система назойливого нищенства – все это происходило ни от чего иного, как от недостатка в обществе социальной организации, благодаря которой возможность служить миру по своим способностям, вместо того чтобы являться вполне обеспеченной для каждого, должна была браться с бою».
Я дошел до самого бойкого места на Вашингтонской улице, остановился там и, скандализируя прохожих, разразился громким смехом. Я не мог удержаться от этого смеха, хотя бы мне это стоило жизни. Такой шальной хохот разобрал меня, когда, на всем пространстве, которое мог охватить мой глаз, по обеим сторонам улицы, вправо и влево, я увидел нескончаемые ряды магазинов, целые десятки лавок, но что всего было смешнее – так это то, что, находясь в двух шагах одна от другой, они продавали одни и те же товары. Магазины, магазины, магазины! Целые версты магазинов. Десять тысяч магазинов для удовлетворения спроса на товары в одном этом городе, в моем сновидении снабжавшемся всем из единственного склада, куда поступали требования при посредстве одного большого магазина в каждом квартале, где покупатель, не затрачивая ни времени, ни труда, под одной кровлей находил всемирный выбор товара, чего бы он ни пожелал. Торговый труд при этом был так ничтожен, что увеличивал цену на товары для покупателя разве на какой-нибудь пустяк. В действительности он оплачивал только стоимость производства. Здесь же одна продажа товаров, одна простая передача их из рук в руки, – возвышала цену товаров на четверть, треть, половину и более их стоимости. Все эти 10 тысяч торговых заведений должны были оплачиваться с их помещениями, целыми флангами надзирателей, счетчиков, поденщиков и всякой другой прислуги, вместе с тем что тратилось на рекламу и на взаимную борьбу друг с другом, – и за все это должны были платить покупатели. Какой блестящий прием для обнищания нации! Кого я видел перед собою, серьезных людей или детей, которые вели свою торговлю на таких основаниях? Могли ли это быть разумные существа, если они не видели безрассудства той страшной затраты, которою сопровождалось вручение выделанного и готового к употреблению товара его потребителю. Если люди едят ложкой, с которой половина содержимого проливается между чашкой и ртом, можно предположить, что они останутся голодными.
Тысячи раз проходил я ранее по Вашингтонской улице и наблюдал торговые приемы продавцов, но в настоящую минуту они возбуждали во мне такое любопытство, как будто бы мне никогда не приходилось даже и проходить мимо них. Я с удивлением смотрел на окна магазинов с выставленными в них на показ товарами, старательно и артистически ловко разложенными с целью привлечения публики. Я видел целые толпы дам, заглядывавших в эти окна, и хозяев-купцов, внимательно следивших за действием приманки.
Я вошел в лавку и увидел человека с ястребиным взглядом, расхаживавшего по магазину, следившего за торговлей, наблюдавшего, чтобы приказчики исполняли свои обязанности, убеждая покупателей покупать и покупать; покупать на деньги, если таковые у них имелись, покупать в долг, если оных у них не оказывалось, покупать то, чего им вовсе не было нужно, покупать больше, нежели им требовалось, наконец, покупать и то, чего они не могли себе позволить по своим средствам. По временам я вдруг терял нить и становился в тупик перед этим зрелищем. К чему это старание склонять людей к покупкам? Оно, конечно, не имело ничего общего с узаконенной продажей товаров тем, кто в них нуждался. Само собой разумеется, что это навязывание людям того, что им не требуется, но что, однако, могло быть полезно другим, являлось настоящим разорением. От каждой такой сделки нация только беднела. О чем думали эти приказчики? Тут мне припомнилось, что они поступали не так, как продавцы в той лавке, которую я посетил в приснившемся мне Бостоне. Они служили не общественному благу, а непосредственно своему личному интересу; им не было никакого дела до того, какое решающее действие их система может иметь на всеобщее благосостояние, только бы набить свою собственную мошну, – товары то ведь были их собственностью, и чем больше они за них брали, тем более наживались. Чем расточительнее была публика, чем более удавалось навязать бесполезных ей вещей, тем лучше было для этих продавцов. Поощрение мотовства было ясною целью 10 тысяч магазинов Бостона.
И эти лавочники и приказчики не были ни на йоту хуже других людей в Бостоне. Они должны были зарабатывать себе хлеб насущный и содержать свои семьи. Где же им для этого найти такое дело, где бы не было необходимости свои личные интересы ставить выше всяких других? Нельзя же было заставлять их голодать, пока они дождутся того порядка вещей, какой мне привиделся во сне, при котором интересы каждого лица в отдельности и всех вместе были тождественны. Но можно ли удивляться, что при той системе, какая была на глазах у меня, город имел такой плачевный вид, люди так плохо одевались и среди них было так много оборванцев и голодных?
Вскоре затем я попал в южный Бостон и очутился в центре фабрик. Точно так же, как и на Вашингтонской улице, я бывал в этом квартале сотни раз, но здесь, как и там, я впервые понял истинное значение того, что сам видел. В былое время я гордился тем, что точная статистика насчитывала в Бостоне что-то около 4 тысяч не зависимых одна от другой фабрик, но в этом-то излишестве и в этой самостоятельности я и нашел теперь объяснение незначительности общего итога их производительности. Если Вашингтонская улица напоминала закоулок сумасшедшего дома, то здесь зрелище было еще прискорбнее, насколько производство составляет более жизненную функцию в социальном организме, нежели продажа. Эти 4 тысячи учреждений не только не работали дружно, а уже в силу одного этого обстоятельства с огромным ущербом, но, как бы не замечая массы растрачивавшейся при этом силы, они старались взаимно пустить в трубу чужие предприятия, молясь по ночам и работая днем над расстройством предприятий друг друга.
Стук и шум колес и молотов, раздававшиеся со всех сторон, являлись не гулом мирного производства, а лязгом вражеских мечей. Эти заводы и мастерские представляли собою множество крепостей, каждая под своим флагом, с пушками, направленными на укрепления своих соседей, со своими саперами, трудившимися над подкопами этих соседних укреплений.
Внутри каждой из этих крепостей была обязательна строжайшая организация промышленности, отдельные группы работали под единоличной центральной властью. Ни вмешательства, ни двойной работы не допускалось. У каждого было свое определенное дело, и все были заняты. Какой же недочет мыслительной способности, какое утраченное звено в умозаключениях мешали призвать необходимость применения того же самого принципа и ко всей национальной промышленности, мешали понять, что если недостаток организации мог повредить успешной производительности отдельной мастерской, тем гибельнее должен он отражаться на всей национальной промышленности вообще, насколько последняя обширнее по объему и сложнее по взаимному соотношению ее составных частей?