Утопленница — страница 28 из 66

двигает руками, словно её переполняют больше энергии и возбуждения, чем можно передать словами. Макияж у неё скромный – слабая полоска бледной помады и немного румян на высоких скулах, – а длинные седые волосы заплетены в косу. В ней ощущается какая-то лёгкая грация. Разглядывая её в свете, исходящем от лампы со стрекозами и проникающем в единственное окно, мне приходит в голову, что она демонстрирует мне своё подлинное лицо, а не какую-то маску фальшивой юности. Лишь желтоватые зубы (или зубные протезы) выдают хоть какой-то намёк на разрушительную работу времени, которую я предполагал увидеть и теперь стараюсь не обращать на неё внимания. В самом деле, если бы не затхлый воздух квартиры и давящая жара, было бы довольно приятно посидеть здесь с ней и поболтать.

Я достаю из портфеля стенографический блокнот, но затем закрываю его и кладу на пол у ног. Я объясняю ей, что подготовил заранее не так уж и много вопросов, поскольку предпочитаю, чтобы интервью проходило более естественно, будто обычный разговор, и это ей, кажется, импонирует.

– Я не занимаюсь обычными интервью, – продолжаю я. – В них есть некий элемент натянутости. Их обычно проводят журналисты, слишком озабоченные собственной повесткой.

– Значит, вы считаете себя журналистом? – спрашивает она, и я отвечаю ей, что да. – Что ж, давненько я этого не делала, – отвечает она, поправляя юбку. – Надеюсь, вы поймёте, если я буду слегка путаться в показаниях. Мне нечасто приходится рассказывать о событиях тех дней или его картинах. Все это было так давно.

– И все же, – произношу я, – у вас должны сохраниться приятные воспоминания.

– Правда? – ухмыляется она и, прежде чем я успеваю придумать ответ, продолжает: – От прошлого остаются лишь воспоминания, молодой человек. Да, большинство из них не так уж плохи, а некоторые даже довольно приятны. Но есть много вещей, которые я пыталась забыть. Впрочем, так живут все, не правда ли?

– В некоторой степени, – уклончиво отвечаю я.

Она вздыхает, как будто я ничего не понимаю, и её взгляд останавливается на картине, висящей на стене позади меня. Я не обратил на неё особого внимания, когда садился в кресло, но теперь поворачиваю голову, чтобы разглядеть получше.

– Это один из оригиналов? – живо спрашиваю я, она согласно кивает в ответ, перестав улыбаться, а затем указывает на картину с русалкой.

– Да, – вздыхает она. – Единственный, который у меня есть. О, у меня есть несколько литографий. А ещё репродукции или фотографии всех остальных, но это единственный подлинник, который у меня есть.

– Как красиво, – произношу я, и это вовсе не пустая лесть. Картины с русалками – причина, по которой я приехал в Нью-Йорк и выследил её до безвкусной маленькой лачуги неподалёку от реки. Мне уже доводилось рассматривать другие оригиналы этой картины вблизи, но впервые это происходит за пределами музейных стен. Один из них висит в Ньюпорте, в Национальном музее американской иллюстрации. Я видел его, а также тот, что выставлен в Художественном институте Чикаго, и ещё один, с той же самой русалкой, в коллекции Общества иллюстраторов здесь, на Манхэттене. Однако задокументировано их более тридцати, и большую часть я рассматривал только в книгах и каталогах. Честно говоря, мне интересно, насколько широкие массы осведомлены о существовании этой картины и как давно кто-то, кроме позировавшей художнику модели, сидящей здесь в инвалидном кресле, ею восхищался. Я прочитал все сохранившиеся дневники и переписку художника (в том числе и письма к его модели), поэтому знаю, что существует ещё как минимум десять картин с русалками, которые остаются неучтёнными. Предполагаю, что этот экземпляр – один из них.

– Вау, – выдыхаю я, не в силах отвести взгляд от картины. – То есть я хотел сказать: это потрясающе.

– Знаете, это последняя картина из тех, что вышли из-под его кисти, – печально произносит она. – Он хотел, чтобы она осталась у меня. Если бы кто-то предложил мне миллион долларов, я бы всё равно с ней не рассталась.

Я смотрю на неё, потом снова перевожу взгляд на картину.

– Скорее всего, вам предложат десять миллионов, – говорю я, и она смеётся. Её смех легко спутать со смехом гораздо более молодой женщины.

– Сколько бы мне ни предложили, это ничего не изменит, – отсмеявшись, произносит она. – Это его подарок, и я никогда с ним не расстанусь. Никогда. Он назвал эту картину «К берегу от Китового рифа», и это была моя идея – название, я имею в виду. Он часто просил меня их придумывать. По крайней мере, половину названий для него придумала я. – Это я уже знал из его писем.

Картина представляет собой большой узкий холст в резной раме, четырёх футов в высоту и два фута в ширину – на самом деле для этой стены она несколько великовата. Рама тёмного цвета, словно красное дерево, хотя я уверен, что сделана она из гораздо более дешёвого материала. В некоторых местах, где лак поцарапан или сколот, заметно просвечивающее сквозь тёмный лак светлое дерево. Но я не сомневаюсь, что картина подлинная, несмотря на многочисленные композиционные отклонения, которые сразу бросаются в глаза любому знакомому с серией, посвящённой русалкам. Например, вопреки обычному подходу художника, сирена помещена на переднем плане и несколько справа. Что более важно, она смотрит в сторону от зрителя. Выныривая среди бурных волн, она раскинула руки в стороны, как бы говоря: «Позволь мне тебя обнять»; длинные волосы развеваются вокруг неё, словно густые водоросли, а взгляд русалки обращён к берегу, где на гранитном мысе виден белый маяк. Скалистая береговая линия кажется мне знакомой, это явно какое-то дикое место где-то в Массачусетсе, Мэне или на Род-Айленде. Зритель может обмануться, решив, что это всего лишь очередная картина с изображением плывущей в море женщины, поскольку она едва высовывается над линией воды. Её можно было бы принять за самоубийцу, бросающую последний взгляд на неровную линию берега, прежде чем уйти под воду. Однако если приглядеться, на её руках можно безошибочно заметить пятна красно-оранжевой чешуи, а в путанице чёрных волос застрявших там морских обитателей: крошечных крабов, хрупкие звёздочки, извивающихся странных океанических червей и какую-то задыхающуюся пучеглазую рыбу, жадно хватающую ртом воздух.

– Это была его последняя работа, – вновь повторяет она. Мне трудно оторвать взгляд от картины, и я начинаю прикидывать, не разрешит ли она мне сделать несколько снимков, прежде чем мы распрощаемся.

– Её нет ни в одном из каталогов, – замечаю я. – Ни в его бумагах, ни в посвящённой ему литературе о ней не упоминается.

– Нет и не может быть. Это был наш секрет, – гордо отвечает она. – После всех лет совместной работы он хотел подарить мне что-то особенное, поэтому написал её последней и никогда не показывал публике. Я вставила её в раму, когда вернулась из Европы в сорок шестом, после войны. Годами она лежала в картонной тубе, свёрнутая и укутанная в муслин, на верхней полке в шкафу у одной моей подруги. Она тоже хорошо его знала и очень им восхищалась, хотя я никогда не показывала ей эту картину.

Наконец мне удаётся отвести взгляд от холста, и я поворачиваюсь к женщине, выпрямившейся в инвалидном кресле. Она выглядит очень довольной моим удивлением, и я задаю ей первый вопрос, который приходит на ум.

– Кто-нибудь ещё её видел? Я имею в виду, кроме вас двоих и меня?

– Конечно, – кивает она. – Эта картина висит там последние двадцать лет, и время от времени ко мне приходят гости. Я же не отшельница какая-нибудь. По крайней мере, пока ещё нет.

– Мне жаль. Я не это имел в виду.

Она продолжает смотреть на картину, и у меня создаётся впечатление, что она давно вот так не останавливалась, чтобы внимательно её рассмотреть. Как будто она только сейчас её заметила и, вероятно, никак не может вспомнить, когда в последний раз ею любовалась. Конечно, ведь это элемент её повседневного пейзажа, ещё одна составляющая захламлённого реликвария её квартиры. Но, как и в случае с лампой со стрекозами от «Тиффани», подаренной ей неким забытым драматургом, я подозреваю, что она редко уделяет ей особенное внимание.

Глядя, как она пристально вглядывается в висящую позади моего парчового кресла картину, я вновь поражаюсь её удивительно зелёным глазам. Это глаза такого же зелёного цвета, которым художник наделил каждое из воплощений своей русалки, и они кажутся мне ещё ярче, чем раньше, ничуть не потускнев от времени. Их цвет подобен изысканному сочетанию изумруда, нефрита и воды на морских отмелях, ставшего результатом неких алхимических процессов. Они позволяют мне оценить искусство живописца, который настолько виртуозно изобразил на холсте глаза русалки, ловко передав нюансы радужной оболочки, склеры, роговицы, сетчатки и зрачка. Удивительно, что кто-то обладает таким необыкновенным талантом, чтобы суметь передать столь сложные детали при помощи масла и акрила.

– Как все началось? – задаю я довольно предсказуемый вопрос. Конечно, сам художник неоднократно писал о том, откуда возникла идея картин с русалками. Я даже откопал диссертацию 1967 года на эту тему, спрятанную на стеллажах Гарварда. Но я уверен, что никто ни разу не удосужился спросить об этом женщину, послужившую художнику моделью. Постепенно и, как мне кажется, с неохотой её удивительные зелёные глаза отрываются от холста, возвращаясь ко мне.

– Это не секрет, – задумчиво произносит она. – Я полагаю, он рассказал паре журналистов о своих снах. Было интервью какому-то журналу в Париже и вроде бы ещё одно для местного издания, здесь, в Нью-Йорке. Он часто обсуждал со мной свои сны. Они всегда были очень яркими, и он их записывал. И зарисовывал, когда мог. Так же, как он рисовал русалок.

Я кидаю взгляд на диктофон, лежащий на столе, жалея, что не дождался более удачного момента, чтобы задать этот вопрос. Это нужно было сделать где-то в конце беседы, а не вот так, с наскока. Сегодня я определённо не в форме и потею не только из-за пышущих жаром радиаторов. Я обезоружен и выведен из привычного равновесия сначала зрелищем «Вида на берег с Китового Рифа», а затем загадочной глубиной её зелёных глаз. Я прочищаю горло, и она осведомляется, не хочу ли я стакан воды или, может быть, холодной крем-содовой. Я благодарю её за предложение, однако отрицательно качаю головой.