Утопленница — страница 34 из 66

– Разве так разговаривают нормальные пары? – спросила я Абалин, заставив её улыбнуться.

– Ты не ту женщину спрашиваешь, что нормально, а что нет, – ответила она. – В любом случае, получается, нас теперь можно назвать парой?

– А разве нет? – Задав этот вопрос, я вдруг испугалась, что оговорилась или ошиблась и всё испортила.

– Конечно, Имп. Если хочешь, можешь именно так нас называть.

– Да, но только если ты не возражаешь. Если я ошибаюсь и мы не пара… это тоже нормально. Я имею в виду…

Она прервала мои словоизлияния поцелуем. Думаю, она поцеловала меня, чтобы я наконец-то заткнулась. И я была этому только рада, потому что, услышав свои сбивчивые объяснения, мне самой очень захотелось заткнуться. Бывает, что слова начинают вылетать из моего рта, будто катящиеся с холма камни, и время от времени кому-то нужно меня останавливать. Это был долгий поцелуй.

Когда всё закончилось, я спросила, можно ли мне поставить для неё несколько пластинок Розмари из числа самых любимых.

– Я постараюсь избегать слишком сентиментальных вещей. И, прошу тебя, не нужно притворяться, если тебе не понравится, – потребовала я.

– Не буду, – заверила она меня и перекрестилась. – Слушай, вообще-то это я собиралась заниматься твоим музыкальным образованием!

– Для начала ты должна узнать, с кем имеешь дело.

Следующие три часа мы лежали рядом с проигрывателем Розмари на подушках из комиссионного магазина и слушали её пластинки. Я проигрывала песни из «Madman Across the Water» Элтона Джона, «Dreamboat Annie» Heart (которая, как она призналась, ей понравилась), «Aqualung» Jethro Tull и «Agents of Fortune» Blue Öyster Cult. Она не позволила мне поставить что-нибудь из Doobie Brothers или Брюса Спрингстина. Пару раз Абалин подскакивала и шутливо изображала игру на воображаемой гитаре. Мы слушали шипение и треск старого винила, целовались, не поднимая больше тему плохих снов, детских воспоминаний и подмёнышей. Стукнуло уже четыре часа ночи, когда мы выдохлись и завалились спать, и этот долгий день закончился. Увы, это был наш последний счастливый день (в моей июльской истории с привидениями). Наш последний день перед походом в художественную галерею, рекой, ванной и расставанием с Абалин.

Мои пальцы ноют от долгой работы за печатной машинкой, и это самое подходящее место, чтобы остановиться. Я имею в виду, сделать перерыв.

Не знаю, сколько дней прошло между нашим последним счастливым днём и тем, когда я впервые после встречи с Абалин посетила музей ШДРА. Возможно, всего день или два. Наверняка не больше трёх. Однако я знаю, что это был вечер четверга, то есть третий четверг июля (потому что бесплатные посещения после пяти часов вечера там разрешены в третий четверг каждого месяца, а я, знаете ли, стараюсь никогда не платить за вход). Но стоит признать, что эта цепь событий вызывает у меня определённое недоверие. Вот настал день, когда мы с Абалин чуть не поссорились, затем последовал наш последний счастливый день, и… Я не припомню, чтобы один день так быстро следовал за другим. Что ж, вот ещё нюанс, заставляющий меня усомниться в своих воспоминаниях. Если это произошло в третий четверг июля 2008 года (то есть семнадцатого числа), значит, Абалин могла уехать только в начале августа, а я почти уверена, что она это сделала лишь в конце июля. Время причудливым образом искажается. Мне начинает казаться, что моё восприятие времени произвольно схлопывается, сжимая события и воспоминания в тугую спираль.


Вот я еду по дороге с полуопущенным стеклом. На город опустились долгие летние сумерки, на фиолетово-голубом небе ни облачка, и я мчусь по мосту Пойнт-стрит. По глади реки дрейфуют два лебедя, а на гнилой старой свае неподвижно застыл баклан. Свая торчит из реки, будто обломок гигантской кости, и баклан, расправляя крылья, сушит свои перья. Движение на дороге плотное, в воздухе ощущается резкая вонь выхлопных газов и моего собственного пота. Я чувствую запах подгоревшего теста из пиццерии, расположившейся прямо перед поворотом на Саут-Мэйн. Я пропустила обед, и запах подгоревшего хлеба заставляет меня вспомнить о моём голодном желудке.

Я сказала Абалин, что еду в библиотеку. Она не стала спрашивать, в какую именно, хотя, если бы поинтересовалась, я бы объяснила, что направляюсь в публичную библиотеку в центре города. Центральный филиал публичной библиотеки по понедельникам и четвергам открыт до половины девятого вечера. У неё срывался дедлайн, и она не стала напрашиваться на поездку вместе со мной.

– Будь осторожна, – бросила она, не отрываясь от ноутбука.

– Хорошо, – ответила я, и когда она спросила, не забыла ли я свой мобильный телефон, я ответила, что да, не забыла. Напоследок я напомнила ей, что в холодильнике остались остатки китайской еды.

Накануне вечером мне приснилась «Утопленница», а на следующий день – то есть сегодня – я все никак не могла выкинуть из головы эту картину. На работе я постоянно отвлекалась и совершала глупые ошибки, когда звонила людям или пыталась провести гостей к нужному им ряду стеллажей. Потом, возвращаясь с работы домой, я свернула не на ту улицу и заблудилась. Я практически не разговаривала с Абалин, пока не объявила ей, что уезжаю. У меня засела в голове мысль, что если я ещё раз увижу эту картину, смело окинув её взглядом, то, возможно, перестану наконец на ней зацикливаться.

На Саут-Мэйн растут деревья, и ветер, дующий в открытое окно моей «Хонды», меньше пахнет автомобильными выхлопами. Я припарковалась напротив музейной сувенирной лавки и на мгновение задержалась у машины, раздумывая, не совершила ли ошибку, решив сюда приехать. Хотелось бы мне, чтобы Абалин поехала вместе со мной. Я могла бы снова сесть в «Хонду» и поехать обратно домой. Но я говорю себе, что веду себя как трусиха, запихиваю ключи в карман, перехожу улицу и поднимаюсь внутрь, где прохладно и пахнет чистотой.

Есть специальная выставка, посвящённая моделям художников, с которых они писали свои картины, и я использую её как удобный предлог, чтобы оттянуть встречу с «Утопленницей» ещё минут на двадцать. На выставке представлены работы Пикассо, Климта, Матисса, Анжелики Кауфманн, картины, этюды и фотографии углём и даже карикатуры из «Нью-Йоркера». Я останавливаюсь, внимательно изучая каждую из них, но никак не могу собраться мыслями. На этих образах невозможно сосредоточиться, какими бы изысканными, откровенными или интимными они ни были. Я пришла сюда не за этим.

«Ладно, покончим с этим», – думаю я. Но голос, прозвучавший у меня в голове, принадлежал не мне. Это был голос, который приснился мне прошлой ночью и снился перед этим неоднократно; тот самый голос, который я впервые услышала той ночью у реки Блэкстоун. Я достаю телефон и решаю позвонить Абалин. Но тут же замечаю, что один из смотрителей музея наблюдает за мной, поэтому кладу телефон в сумку и ухожу. Я перехожу из одной галереи в другую, пока не добираюсь до маленькой восьмиугольной комнаты с зеленоватыми стенами и картинами в богато украшенных позолоченных рамах. Там выставлено одиннадцать картин маслом авторства художников Новой Англии, но первая, которую вы видите, входя с южного прохода, принадлежит Салтоншталлю. Я быстро отвожу глаза и поворачиваюсь к ней спиной. А затем начинаю медленно перемещаться по комнате по часовой стрелке, надолго останавливаясь перед каждым холстом, прежде чем перейти к следующему. Каждая картина приближает меня на несколько шагов к «Утопленнице», и я постоянно напоминаю себе, что ещё не поздно – у меня остаётся возможность покинуть музей, толком ничего не увидев, лишь скользнув по этой странной вещи, этому нечто, взглядом.

Нечто. Я набираю это слово, и оно кажется мне отвратительным. Наполненным какой-то неявной угрозой. Оно имеет много возможных значений, и ни одно из них нельзя назвать достаточно конкретным, чтобы можно было просто так от него отмахнуться. Но к тому вечеру «Утопленница» превратилась, моими усилиями, в нечто. Наверное, я была занята её созданием с тех самых пор, как Розмари привела меня в музей по случаю моего одиннадцатого дня рождения, то есть почти одиннадцать лет назад.

В этой комнате тоже обнаруживается смотритель, и он тоже за мной наблюдает. Я что, вызываю у них подозрение? На моём лице отражается тревога? Или ему просто скучно, а я чем-то занимаю его внимание? Я игнорирую смотрителя, изо всех сил притворяясь, что меня интересуют другие картины – два пейзажа Томаса Коула (1828 г. и 1847 г.), «Бразильский лес» (1864 г.) и «Солончаки Ньюберипорта, штат Массачусетс» (1875–1878 г.) Мартина Джонсона Хида, а также последний холст перед работой Салтоншталля, «Арктический закат» Уильяма Брэдфорда (1874 г.). Получается пять. Будь я примерной католичкой, против чего меня предостерегала в своё время мать, было бы неудивительно, что меня вдруг осенило – это медленное передвижение от картины к картине похоже на мрачную, гротескную вариацию крёстного пути. Но я неверующая, и это кажется мне очень странным. На пятой картине, «Арктическом закате», могла бы быть изображена сцена, где Симон Киринеянин[62] несёт крест вместо Христа, а на следующей – Вероника, утирающая лоб измождённого Иисуса. Сравнение явно неуместное, и нечто другое вздымается, пытаясь меня преследовать, а я отталкиваю его прочь.

Я отталкиваю её и, ощущая в пересохшем рту привкус пыли и пепла, поворачиваюсь лицом к тому, что меня сюда привело. Но я вижу, что преследующее меня нечто… это не картина Филиппа Джорджа Салтоншталля, изображающая зашедшую в реку женщину. Я поворачиваюсь, и оказывается, что передо мной стоит Ева Кэннинг. Именно так, нелепо, как в сцене из фильма ужасов, которая должна быть, по задумке режиссёра, неожиданной, чтобы напугать вас и заставить подпрыгнуть на месте. Когда всё заканчивается, вы нервно смеётесь, ощущая себя довольно глупо. Но я не прыгаю и не смеюсь. И даже не дышу. Я просто стою и молча на неё смотрю. На ней то же самое красное платье, в котором она была в тот день, когда мне показалось, что я видела её на Уэйланд-сквер. Те же солнцезащитные очки с круглыми линзами в проволочной оправе, напоминающие мне о Джоне Ленноне. Она улыбается, и её мягкие светлые волосы слабо блестят в свете ламп. На этот раз она не босая. На ногах у неё очень простые кожаные сандалии.