Да, именно к этому выводу я пришла, освободившись от затуманивающего влияния моих психоактивных господ. Я умерла, а то, что потом вернулось домой, было таким же призраком, как и последний волк Коннектикута. Ева похоронила мой истекающий гноем, благодарный труп под слоем инея промёрзших опавших листьев, которые должны были лежать нетронутыми до весенней оттепели, но её когти быстро расправились с твёрдой коркой и аккуратно выгребли почву для моей могилы. Она отслужила богохульную волчью мессу над моим могильным сном, и вокруг могли бы расти вьющиеся пучки бергамота, рудбекии, водосбора и болотных бархатцев, если бы то ночное действо происходило в другое время года (я бы подарила вам несколько фиалок, но они все завяли, пока я планировала смерть моего сбежавшего отца). Но вместо этого вокруг лишь гниющие листья и дрожащие черви. Обряд погребения грубо разбудил спящих дождевых червей и трескучих чёрных жуков. Но они простили меня и обучили языку кольчатых червей и разных насекомых. Знаете, у жуков довольно своеобразный диалект. А у личинок просто чудовищные гортанные согласные. Я сказала им, что я художник, который пишет рассказы о картинах с русалками и разбившихся на мотоциклах мужчинах, одержимых убитыми женщинами и сказками. Поверили они мне или нет, я не знаю, но точно отнеслись со сдержанным юмором. Я думаю, что именно это и произошло на Вулф-Вэлентайн-Ден-роуд. Как мне кажется. И я до сих пор ощущаю запах Евы, сгорбившейся надо мной на куче сырой грязи, пускающей едкую струю мочи, испражняющейся волчицы, вот она запрокидывает голову, страстно желая, чтобы было полнолуние, и оглашает окрестности громким воем. Я думаю, она воет оттого, что в небе нет луны, её верной, жестокой и прекрасной насильницы. Её хищной спутницы. Её повелительницы приливов и отливов. Молю тебя, любимый, вспомни, как ты мог так обойтись с бедной девицей? Где ты был?[83] Под землёй, на моём ложе из палочек, на ложе Стикса, я неистово за неё молилась. «Ноябрь – хороший месяц, чтобы испустить дух», – прошептала она, и я не стала бы с этим спорить, даже если бы перед этим она не заткнула мне рот.
Все хорошо, Индия, но ты никак не можешь научиться рассказывать истории, верно? Ты постоянно все запутываешь, и это никому не будет интересно.
Что ж, провести прямую линию не получается.
Но я могу пройти кривой милей[84].
Когда обучение у подземных насекомых завершилось, за несколько часов до рассвета, она выкопала мои останки. Она вылизывала мой череп и грудь до тех пор, пока кости не засияли, как алебастр, как её своенравная, развратная подруга луна. Этим она выражала явную и несомненную благодарность за то, что я умерла во искупление её грехов. Я имею в виду, конечно же, грехи Патнэма, которые она приняла на себя, когда он сбежал, чтобы сражаться с «красными мундирами», ирокезами и миссиссогами во время la Guerre de la Conquête[85], так что у него не было времени нести свой крест. Мёртвые волки – пожиратели грехов. Она была пригвождена железными гвоздями к стене коптильни, и со всех сторон набежали зеваки, чтобы засвидетельствовать о поверженном Христоволке в его издевательских голгофских муках. Не было ни Марии Магдалины, ни Царицы Небесной, чтобы оплакать несчастную волчицу, только совы и вороны, которые клевали её плоть, вновь пробудив к жизни. Ева Кэннинг воскресла в телах ворон, а чёрные птицы, как известно, свидетельствуют о лжи, любые чёрные птицы, даже те врановые, что не могут похвастаться полностью чёрным оперением, и все эти чёрные птицы приняли её дух в себя, чтобы она победоносно воспарила ввысь над вспаханными полями. Чтобы она преосуществилась.
Она снова разрыла землю (несколько преждевременно), чтобы я могла широко раскрытыми глазами узреть щепки единственной подлинной амбарной двери в окровавленном реликварии её ладоней.
Она прошептала мне что-то на ухо, и я ощутила приторно-сладкий, трупный запах её дыхания. Она прошептала, что дальше на своём пути мне придётся столкнуться с ложью. Абалин, она предаст меня трижды, вселив в душу настолько глубокое сомнение, что после её ухода мне придётся хвататься за последнюю соломинку и запирать свои таблетки в шкафчике за зеркальной дверцей. Услышав это, я заплакала, и она вытерла мои слёзы дрожащими руками, не в силах решить, что лучше – лапы или руки. Она представляла собой непрерывную череду удивительных метаморфоз, как те личинки, которые разговаривали со мной, пока я спала. Вот у неё одно обличье, а вот другое, и всё это происходило прямо у меня на глазах. Она была куколкой-хризалидой с изменчивым скелетом, мышцами, костным мозгом, жёлчью и четырьмя богато обставленными камерами характерного для млекопитающих сердца. Сердце, тетраграмматон грудной клетки, качающий aqua vitae[86], ибо жизнь плоти в крови[87], а кровь есть жизнь. Она ни на мгновение не задерживалась в одном образе, так же как я не приемлю ложных утверждений, что существовала только одна Ева, что я должна выбирать между июлем и ноябрём. Почему Абалин не в состоянии этого понять, если она, как и Тиресий, провернула гендерно-ликантропический фокус со своим собственным телом?[88] Разве это не лицемерие? Она представляет собой ходячий парадокс и при этом хочет отнять у меня мой, требует, чтобы я поверила, что это невозможно? Она выскользнула из оболочки, которую ненавидела, в другую, о которой мечтала, то есть, как в случае с корпускулярно-волновым дуализмом, было две Евы, верно?
Абалин состроила бы свою характерную кислую мину и сказала бы «нет».
Если бы я не распрощалась со своими психоактивными тиранами, то ничего бы этого не узнала, просто легла бы и отошла в мир иной. Если ты любишь кого-то, то не оставляешь её тонуть, не потрудившись помочь, и не пытаешься убедить, что она ещё более безумна, чем ей раньше казалось.
На подоконнике сидит ворона. Ей кажется, что я не замечаю, как она за мной наблюдает. Вероятно, ей никто не сказал, что я видела четырёх человек, прогуливающихся вместе по парку. Вдали от уличных фонарей, под сенью деревьев, где было темнее всего. Не монахини в своих тяжёлых развевающихся одеяниях, а то ли люди-вороны, то ли настоящие (и это, по-моему, вероятнее всего) чумные доктора в их клювастых масках, проскользнувшие сюда из своего века вместе с бальзамами из листьев мяты, янтарной камфоры, розы, лауданума и мирры, стираксом, навощёнными кожаными капюшонами, с противоядиями в подкладке «клювов», чтобы смердящий воздух не причинил им вреда. Маски Medico Della Peste со стеклянными глазами, непохожие на черноглазую ворону меня на подоконнике. Как в «Саде земных наслаждений» лукавого Иеронима Босха. Возможно, у Абалин были от меня секреты, она могла превращаться в ворону и теперь сидит за окном, подсматривая, пока я печатаю. Но у меня есть оберег из семёрок, и когда я набираю
7/7/7/7
7/7
7
Семь
7
7/7
7/7/7/7
VII
7,
она расправляет свои чёрные крылья и улетает ко всем чертям, к себе домой, к бумажным куклам не-Марго и не-Хлои, которые она для себя сделала. Но я отвлеклась. Отвлеклась на чёрного дрозда, пытавшегося снова столкнуть меня в бездну сомнений и неуверенности в себе, вспомнив о предупреждении Кэролайн, мол, чёрные птицы прилетают к лжецам. Ладно, на чём я остановилась?
Погоня за Евой Кэннинг под безлунным зимним небом.
Или под небом поздней осени, но холодным, словно на дворе чёртова зима. Поторопись, дитя. Эта ясность сознания не будет длиться вечно. Рано или поздно ты её лишишься.
Мне больше не нужна была моя «Хонда», после того как Ева, волчица Израиля Патнэма, позвала меня за собой, и я побежала на своих мёртвых ногах, не отставая и не делая передышек. Дикая, безумная ночь. Она закопала в земле труп, вырастив из него быстроногую мёртвую женщину-зомби, бегунью, которая, как ни старалась, никак за ней не поспевала. Впрочем, это не важно, и той ночью тоже не имело никакого значения. Главное было – не отставать. Она знала, что я бегу изо всех сил на своих подламывающихся костлявых ногах. И понимала, что я не могу нестись вместе с ней на четырёх лапах, хотя мне мучительно хотелось разделить вместе с ней это наслаждение. Ева была призраком волчицы, и я мечтала бежать так же, как она. Призрак волчицы свободнее чокнутой особы с брюхом, набитым лекарствами. Именно таблетки сделали меня слишком непреклонной, чтобы опуститься на четвереньки, а не морфология крестца, таза, бедра. Они оказались тем ядом, против которого даже она была бессильна.
Выпрямившись, на двух ногах, я бежала, пока мои ступни не закровоточили. Перед тем как положить меня в могилу, Ева выбросила мои одежды, которые разорвала во время приступа голода, поэтому после своего воскрешения я оказалась голой, как и она. Я превратилась в её искалеченную сестру, схожую с ней намерениями, если не соразмерным обликом, светло горящим[89] на Валентайн-роуд, Дороге иголок, пока ничего не подозревающие фермеры и фермерские жены уютно спали в своих кроватях. Но зато нас слышали лошади и коровы. И козы, они тоже нас услышали. Я сбилась со своего жизненного пути, запутавшись в иллюзиях медикаментозного суррогатного здравомыслия. Я заблудилась, и Ева позволила мне танцевать под звёздным небом с длинноногим зверем, в которого превратилась обнажённая женщина на обочине дороги. Вы представить себе не можете, как восхитительно было (и будет) неизбежное, стремительное схождение этих двух дорог. Вот что Абалин хотела украсть у меня: воспоминание о блаженстве этой жуткой тарантеллы, этого «данс макабр». Я рухнула среди безмолвных полей, бледных, как кондитерские изделия с сахарной пудрой, разделённых каменными заборами ещё со времён Израэля Патнэма. Я лежала не двигаясь, и она взгромоздилась на меня сверху. Она смотрела на меня сверху вниз, пылая в темноте малиновым блеском голодных глаз, ненасытная и распутная, и я раздвинула ноги для волчицы, которой она всегда была. Её влажный чёрный нос обнюхивал меня, прежде чем грубо перевернуть на живот и израненные груди, оседлав в волчьей манере.