ыло бы повесить. В маленьком городке вроде Инсбрука спрятаться было негде. Здесь нельзя было уйти в тень, как в больших Вене или Берлине; а для такого уважаемого семейства, как Шиндлеры, это было и вовсе невозможно.
Все новые и новые правила появлялись стремительно, как грибы после дождя, и непосредственно затрагивали мою семью. Гуго был вынужден передать в собственность государства свое драгоценное авто. Курту, как и прочим еврейским детям Инсбрука, запретили ходить в школу на площади Адольфа Гитлера, в самом центре города. С восьми часов вечера начинался комендантский час, евреям было запрещено появляться в парке Хофгартен и кинотеатрах.
С июля 1938 года тирольским евреям нельзя было носить трахт – традиционный местный костюм. У меня сохранились десятки фотографий Гуго в кожаных бриджах и Эдит в юбках-дирндль. Эти одеяния сильно отличались даже в соседних долинах; они были да и остаются живой историей, создают чувство единения у жителей гор. Лишив Гуго права носить трахт, нацисты отбирали и его горское наследие, делали его чужаком. И наоборот: приехав в Тироль, новый нацистский гауляйтер Франц Гофер полюбил щеголять в трахте, показывая свою близость к людям.
А пока в Линце затягивались силки вокруг местной еврейской общины, Эдуард и Лили Блох оставались под защитой, не страдали от притеснений гестапо и использовали преимущества своего привилегированного положения, чтобы помогать другим. В их квартире на Ландштрассе собирались запуганные насмерть евреи и рассказывали друг другу, как у кого дела с разрешением на выезд. Когда арестовывали или собирались депортировать друзей и знакомых, именно доктор Блох шел в местное отделение гестапо вызволять их оттуда. Иногда у него это получалось; кое-кто из несчастных остался в живых, хотя на это у них было очень мало шансов. Эдуард отнюдь не был чудотворцем: на его глазах рушились жизни друзей, семей, пациентов и коллег.
Конечно, свои благодеяния Гитлер не распространил на друга Эдуарда, хирурга Карла Урбана – того, кто по настоятельной просьбе Блоха в 1907 году оперировал Клару Гитлер. Еврей Урбан лишился своего места в университете, потому что уже несколько лет нацистские законы в Германии изгоняли евреев из профессий и мира науки.
Для местного гестапо доктор Блох оставался исключением и неразрешимой загадкой. Оно одолевало его расспросами, нет ли в нем хоть сколько-нибудь арийской крови. Он, чистокровный еврей, всегда твердо отвечал «нет».
Доктор скрупулезно записывал каждый случай, когда с ним обращались лучше, чем с его соплеменниками. Когда в его квартиру заявились двое, стали обвинять Лили в каких-то грубых словах в адрес Гитлера и требовать 4000 рейхсмарок за «решение вопроса», Эдуард показал им газетную статью о себе, и они удалились ни с чем. Когда гестапо приказало всем домовладельцам расторгнуть договоры со съемщиками-евреями, Эдуард записал: «Офицеры… предупредили моего перепуганного хозяина, что в этом смысле ко мне нужно относиться как к арийцу».
Когда дело дошло до продовольственных карточек, у Эдуарда и Лили на них не ставили штампы, как у других евреев, а это значило, что они могли делать покупки в любое время, а не только в специально отведенные часы. Эдуард сохранил за собой телефон, получал талоны на одежду, не сдал паспорт и мог даже беспрепятственно отправлять телеграммы в США – всех этих привилегий его друзья-евреи были лишены.
Доктора Блоха все заметнее отделяли от еврейского населения Линца. Когда евреям было приказано пометить свои двери желтым знаком и черной надписью «еврей» (Jud), Эдуард беспрекословно повиновался. Потом он писал, что через несколько дней к нему пришли из гестапо и сказали, что по «указанию из Берлина» ему разрешено этого не делать. Эдуард не стал снимать знак сам, чтобы никто ничего не увидел и не обвинил его потом в нарушении закона. Это пришлось делать офицеру-гестаповцу.
Кроме всего прочего, доктора использовали в пропагандистских целях. Нацистская партия стремилась увековечить все и всех, имевших хоть какое-то отношение к молодости их вождя. Личный секретарь Гитлера Мартин Борман организовал фотографирование Блоха в его операционной, собираясь потом вставить этот кадр в документальный фильм о молодых годах Гитлера. Кажется, доктору это совсем не понравилось. С хмурым, недовольным видом он одиноко сидит в пустой приемной и смотрит на кресло, с которого множество пациентов рассказали ему о своих недугах.
Сначала фотографию хотели подписать так: «Фюрер часто сидел в этом кресле у стола». Она получилась очень красноречивой. Теперь в кресло садилось гораздо меньше людей. Потом Эдуард писал: «По законодательству я мог принимать исключительно пациентов-евреев. Это лишний раз напоминало, что работа моя вскоре совсем прекратится. Уже разрабатывались планы по выкуриванию из города всех евреев»[49].
Еще один нацист, теперь уже австрийский, – Адольф Эйхман – в августе 1938 года приспособил старый венский дворец Ротшильдов под Центральное управление еврейской эмиграции. Главной задачей этого заведения было конфисковать у евреев все, что только можно, и лишь потом отпускать их на все четыре стороны. Каждый день перед дворцом выстраивалась длинная очередь за необходимыми бумагами, и над стоявшими в ней без устали измывались нацистские молодчики.
35. Доктор Блох сфотографирован в своей операционной по распоряжению Мартина Бормана для документального фильма о Гитлере
И все-таки положение линцских евреев было лучше, чем их соплеменников в остальной Австрии: Эйхман родился в этом городе, и его семью хорошо знали в еврейской общине. Несколько лет назад отец Эйхмана побывал в линцской синагоге, где чествовали одного из руководителей общины, удостоенного медали. Другой ее видный представитель, Рудольф Ширер, рассказывал потом дочери, как в один из его многочисленных приездов в Вену для того, чтобы выправить бумаги на выезд членам общины, Эйхман «обращался с ним очень любезно и даже предложил ему, еврею, стул»[50]. Простая учтивость стала последним якорем спасения и надежды для отчаявшихся евреев.
Руководство общины, подобно кормчим, вело многих линцских евреев, стремившихся в эмиграцию, через сложный бюрократический процесс получения всех нужных виз и подачи заявлений, а также бесчисленных платежей. Более состоятельных уговаривали помогать менее состоятельным.
Как поток пациентов в приемной Эдуарда постепенно захирел, так и жизнь в кафе «У Шиндлеров» совсем замерла. Люди больше не отваживались заглянуть в заведение, которым владели евреи, и Гуго не винил их в этом: в новой обстановке это было бы самоубийственно. Не оставалось ничего иного, как, не считаясь ни с какими трудностями, побыстрее сбыть с рук все дела и предприятия Шиндлеров.
Сложность была не в том, чтобы найти покупателей, – в конце концов, на еврейские компании зарились многие, потому что покупать было самое время; самое трудное было не бросить работников на произвол судьбы и не продешевить, чтобы иметь возможность заняться коммерцией в Лондоне. Это был нелегкий путь со множеством препятствий.
Линц и Вена, лето 2019 года
Архивист городских архивов Линца протягивает мне тонкую картонную папку; в ней хранятся оригиналы списков евреев, проживавших в городе в 1938 году. Это страницы из регистрационной книги, разграфленные тонкими синими линиями. В первые две колонки машинистка впечатала подробные сведения о каждом человеке из списка: сначала адрес, чуть ниже фамилия, имя, звание и год рождения. В соседней колонке проставлен номер, чтобы бюрократы точно знали, сколько именно евреев еще осталось.
Машинопись испещрена карандашными пометками. Рядом с именами Эдуарда и Эмилии (Лили) стоят крупные галочки. Время идет, гестапо регулярно обновляет информацию, и в списке появляются поправки, сделанные синим и красным карандашами. Некоторые фамилии, наоборот, удаляются, потому что оказалось, что их обладатели вовсе не евреи, – даже после того, как нацисты значительно расширили определение, кто, собственно, подпадает под эту категорию. Кого-то просто вычеркнули: значит, эти люди выбыли из страны, и не важно, идет ли речь об эмиграции или депортации. От документа веет холодом: он убедительно доказывает полное истребление общины. Я перелистываю его страницы и чувствую, как к горлу подступает тошнота. Я возвращаю папку архивисту, иду в туалет и долго мою руки.
Больше всего в линцских списках меня поражает их бюрократическая сухость и методичность. В Еврейском музее Вены это впечатление еще больше усиливается, когда я вижу плакат, названный «инструкцией по преодолению бюрократических препятствий», которую Эйхман разработал для австрийских евреев, желавших эмигрировать (см. илл. 22 на вкладке). Я внимательно разглядываю его минут двадцать, силясь представить себе, как этот лабиринт преодолевали мои предки. В подробной схеме перечисляются способы конфискации имущества и экспроприации активов евреев.
Плакат появился позднее 1938 года, на нем даже стоит дата «1941», а значит, к тому времени в Австрии Эйхман внедрил многое из того, что потом стало обыденностью в Европе, оказавшейся под властью нацистов. Кроме конечно же «окончательного решения», в организации которого Эйхман сыграет огромную роль в следующем году.
А больше всего меня поражает глубочайшее противоречие, заложенное в основу всего этого бюрократического аппарата. Очевидно, что нацисты всячески затрудняли выезд евреев, что было нелогично, ведь избавление Австрии от них было одной из главнейших целей гитлеровцев. Мой дед на себе испытал всю тяжесть этого парадокса.
12Две кофейные чашки
Инсбрук, лето 2019 года
Даже и теперь здание, в котором я сейчас нахожусь, местные путеводители называют «виллой Шиндлеров». В доме, который построил мой дед, сейчас работает институт, занимающийся вопросами роста и старения клеток. Он входит в структуру Инсбрукского университета.