Воротясь в столовую, Франсис был чрезвычайно мил с женихом своей дочери. Он выразительно посмотрел на г-жу де Сенонш и заключил эту сцену представления жениха любезным приглашением Пти-Кло отобедать у них завтра и, кстати, поговорить о делах. Потом он из вежливости проводил фабриканта и стряпчего до самых дверей и сказал Пти-Кло, что он, а равно и г-жа де Сенонш, доверяя отзыву Куэнте, расположены согласиться со всяким предложением опекуна мадемуазель де Ляэ, если оно может составить счастье их ангелочка.
– О-о! Она чертовски дурна! – вскричал Пти-Кло. – Я попался!..
– Она глядит аристократкой, – отвечал Куэнте. – Ну а будь она хороша собой, неужто ее бы за вас выдали?.. Э-ге! Друг мой, не перевелись еще захудалые дворянчики, которым чудо как пригодились бы тридцать тысяч франков, покровительство госпожи де Сенонш и графини дю Шатле; тем более что Франсис дю Отуа никогда не женится, а эта девушка – его наследница… Ваша женитьба слажена!..
– Какими судьбами?
– А вот в каком положении стояло дело… – И Куэнте-большой одним духом изложил стряпчему свой смелый маневр. – Ходит слух, любезнейший, что господин Мило получает назначение в Невер прокурором. Продавайте контору. Глядишь, какой-нибудь десяток лет, и вы уже министр юстиции! Вы достаточно смелы, вы не побрезгуете услугами, которых потребует от вас двор.
– Так, стало быть, завтра в половине пятого будьте на площади Мюрье, – отвечал стряпчий, взволнованный предвкушением такого будущего. – Я увижусь с Сешаром-отцом, и мы сколотим товарищество, в котором отец и сын попадут в руки святого духа Куэнте.
В то время как старый кюре из Марсака подымался по ангулемским склонам, спеша осведомить Еву о том, в каком состоянии он нашел ее брата, Давид уже двенадцатый день скрывался почти рядом с тем домом, откуда вышел почтенный священник.
На площади Мюрье аббат Маррон встретил трех человек, из которых каждый был в своем роде примечателен и каждый мог оказать влияние на будущее и настоящее несчастного добровольного узника, а именно: отца Сешара, Куэнте-большого и тощего стряпчего. Три человека, три образа алчности! Но алчности столь различной, как различны были эти люди. Один вздумал торговать своим сыном, другой – своим клиентом, а Куэнте-большой покупал обоих негодяев, лаская себя надеждой, что их надует. Было около пяти часов вечера, и многие горожане, спешившие домой обедать, останавливались на минуту, чтобы поглядеть на этих трех человек. «Что за дьявольщина! О чем могут толковать между собою папаша Сешар и Куэнте-большой?..» – размышляли наиболее любопытные. «Ну, конечно, речь идет о бедняге, что оставил без куска хлеба жену с ребенком и тещу», – отвечали иные. «Вот и посылай детей учиться в Париж!» – изрек какой-то провинциальный мудрец.
– Э-ге-ге-ге! Какими судьбами вы очутились тут, господин кюре? – вскричал винокур, едва аббат Маррон показался на площади.
– Ваши близкие тому причиной, – отвечал старик.
– А полно, нет ли тут каких-нибудь затей моего сынка?.. – сказал старый Сешар.
– В вашей власти сделать всех их счастливыми, и даже без урона для себя, – сказал священник, указывая на окна, где из-за занавесей виднелась красивая голова г-жи Сешар.
В эту минуту Ева укачивала плачущего младенца, напевая ему песенку.
– Неужто вы принесли весточку о моем сыне? – сказал папаша. – А еще того лучше, не денежки ли мне несете?
– Нет, – сказал господин Маррон, – я несу сестре весть о брате.
– О Люсьене?.. – вскричал Пти-Кло.
– Да. Бедный юноша пришел пешком из Парижа. Я видел его у Куртуа, он умирает от усталости, от голода… – отвечал священник. – Ах, он так глубоко несчастен!
Пти-Кло раскланялся со священником и, взяв под руку Куэнте-большого, громко сказал:
– Мы обедаем нынче у госпожи де Сенонш, надо поспеть переодеться! – И, отойдя на два шага, шепнул: – Коготок увяз, всей птичке пропасть! Давид в наших руках…
– Я вас сосватал, сосватайте и вы меня, – сказал Куэнте-большой с лицемерной улыбкой.
– Люсьен – мой товарищ по коллежу, мы с ним однокашники!.. В течение недели я у него кое-что разузнаю. Добейтесь церковного оглашения, я же ручаюсь, что упрячу Давида в тюрьму. А раз он будет заключен под стражу, моя миссия окончена.
– Ах! – проворковал Куэнте-большой. – Славное было бы дельце получить патент на наше имя!
Услыхав последнюю фразу, тощий стряпчий вздрогнул.
В это самое время к Еве входили ее свекор и аббат Маррон, который только что одним своим словом привел к развязке судебную драму.
– Послушайте-ка, госпожа Сешар, – сказал снохе старый Медведь, – что за истории рассказывает наш кюре о вашем братце!
– Ах! – воскликнула бедная Ева, пораженная в самое сердце. – Что же еще могло с ним случиться?!
В ее восклицании чувствовалось столько пережитого горя, столько опасений, что аббат Маррон поспешил сказать:
– Успокойтесь, сударыня, он жив!
– Сделайте одолжение, отец, – сказала Ева старому винокуру, – позовите матушку, пусть и она послушает, что господин кюре расскажет нам о Люсьене.
Старик пошел за г-жой Шардон и сказал ей:
– Вам-таки придется потолковать с аббатом Марроном; хотя он и священник, а человек неплохой. Обед, пожалуй, запоздает, я ворочусь через часок.
И старик, равнодушный ко всему, что не звенит и не сверкает, как золото, ушел, даже не подумав, какой удар ожидает эту старую женщину. Несчастье, тяготевшее над ее детьми, гибель надежд, возлагавшихся на Люсьена, неожиданная перемена в его характере, столь долго считавшемся стойким и благородным, – короче, все события, происшедшие за последние полтора года, состарили до неузнаваемости г-жу Шардон. Она была не только благородного происхождения, но у нее было благородное сердце, и она обожала своих детей. За последние шесть месяцев она перестрадала больше, чем за все время вдовства. Люсьен имел случай принять по указу короля имя де Рюбампре, вновь вызвать к жизни старинный род, восстановить титул и герб, стать знатным! А он упал в грязь! Мать судила Люсьена строже, нежели сестра, и с того дня, как ей стала известна история с векселями, она считала сына погибшим. Матери порой склонны к самообману, но они чересчур хорошо знают своих детей, которых вскормили, с которыми никогда не расставались, и поэтому г-жа Шардон, казалось, вполне разделявшая обольщения Евы насчет брата, прислушиваясь к спору, возникавшему иной раз между Давидом и его женой по поводу возможных успехов Люсьена в Париже, в душе трепетала за сына, страшась, что Давид окажется прав, ибо он говорил то же, что подсказывала ей ее материнская совесть. Она слишком хорошо знала впечатлительность дочери, чтобы делиться с ней своим горем, и была вынуждена молчаливо сносить его, на что способны только матери, воистину любящие своих детей. Ева со своей стороны с ужасом наблюдала, как губительно отражались на матери горестные переживания, как старилась она преждевременно, как иссякали ее силы с каждым днем. Итак, мать и дочь искали спасения в той благородной лжи, которая никого не обманывает. Для несчастной матери слова жестокого винокура были последней каплей, переполнившей чашу ее страданий; г-жа Шардон почувствовала, что удар нанесен в самое сердце.
И когда Ева сказала священнику: «Сударь, вот моя мать!», когда аббат взглянул на это лицо, изможденное, как у престарелой седовласой монахини, но умиротворенное тем выражением кротости и глубокого смирения, что свойственно религиозным женщинам, которые предают себя, как говорится, на волю Господню, ему вдруг открылась вся жизнь этих двух созданий! Священник не чувствовал более жалости к Люсьену, их палачу. Он содрогнулся, вообразив, какие муки перенесли его жертвы.
– Матушка, – сказала Ева, утирая глаза, – наш бедный Люсьен находится неподалеку от нас, в Марсаке.
– А почему не тут? – спросила г-жа Шардон.
Аббат Маррон изложил все, что ему рассказал Люсьен и о своих лишениях в пути, и о несчастьях последних его дней в Париже. Он обрисовал терзания поэта, которые тот испытывал, когда до него дошла весть о пагубных последствиях его легкомысленного поступка, и то, как он теперь волнуется, не зная, какой прием ожидает его в Ангулеме.
– Неужто он и в нас потерял веру? – сказала г-жа Шардон.
– Несчастный прошел весь путь пешком, испытывая крайние лишения; он воротился в намерении вести самую скромную жизнь… искупить свою вину.
– Сударь, – сказала сестра, – несмотря на то что он причинил нам столько зла, мне дорог брат, как дороги останки любимого существа; и, однако ж, я люблю его крепче, нежели любят своих братьев многие сестры. Он довел нас до нищеты, но пускай возвращается, он разделит с нами последний кусок хлеба – словом, все то, что он нам оставил. Ах, если бы он не покинул нас, не погибли бы самые заветные наши сокровища!
– Как? – вскричала г-жа Шардон. – Он воротился в карете женщины, похитившей его у нас? Уехать вместе с госпожой де Баржетон в ее коляске, а воротиться на запятках!
– Чем могу я быть вам полезен в вашем тяжелом положении? – спросил добрый кюре, желая сказать что-нибудь на прощанье.
– Ах, сударь, – отвечала г-жа Шардон, – безденежье, говорят, болезнь не смертельная, но излечить от нее может только один врач: сам больной.
– Ежели вы имеете некоторое влияние на моего свекра, убедите его помочь сыну, и вы спасете всю нашу семью, – сказала г-жа Сешар.
– Он не доверяет вам и, как мне показалось, до крайности вооружен против вашего мужа, – сказал старик, который из недомолвок винокура понял, что дела Сешара – осиное гнездо, куда и носа совать не следует.
Выполнив поручение, священник пошел обедать к внучатому племяннику Постэлю, и тот рассеял последние остатки благожелательности старого дядюшки, выступив, как и весь Ангулем, в защиту старика Сешара.
– Против мотовства еще можно найти средства, – сказал в заключение мелочный Постэль, – но, связавшись с любителями делать опыты, разоришься в прах.
Любопытство марсакского кюре было вполне удовлетворено, а на нем только и зиждется участие к ближнему во французской провинции. Вечером он рассказал поэту о том, что происходит у Сешаров, представив свое путешествие как миссию, принятую им на себя из чистейшего милосердия.