Утраченные иллюзии — страница 57 из 129

– Итак, сударь, вы теперь сотрудник нашей газеты, – сказал Фино, поблагодарив Лусто и окинув Люсьена взглядом эксплуататора.

– А что вы придумали? – спросил Лусто у дю Брюэля и Блонде.

– Вот произведение дю Брюэля, – сказал Натан:


«Заметив, что виконт д’А… успешно занимает общество, виконт Демосфен вчера сказал: “Возможно, меня теперь оставят в покое”».

«Некая дама сказала ультрароялисту, бранившему речь г-на Паскье как развитие системы Деказа: “Да, но у него чисто монархические икры”».

– Если таково начало, дальше и слушать не надо. Все идет отлично, – сказал Фино. – Беги отнеси копии, – приказал он ученику. – Газета сшита на живую нитку, но это наш лучший номер, – сказал он, оборачиваясь к группе писателей, уже искоса поглядывавших на Люсьена.

– Юноша остроумен, – сказал Блонде.

– Да, статья хороша, – сказал Клод Виньон.

– Прошу к столу! – возвестил Матифа.

Герцог подал руку Флорине, Корали приняла руку Люсьена, танцовщицу сопровождали Блонде и немецкий посланник.

– Не понимаю, отчего вы нападаете на госпожу де Баржетон и барона дю Шатле; он, говорят, назначен префектом Шаранты и докладчиком дел.

– Госпожа де Баржетон выпроводила Люсьена за дверь, точно какого-нибудь шалопая, – сказал Лусто.

– Такого-то красавца! – заметил дипломат.

Ужин, поданный на новом серебре, на севрском фарфоре, на камчатной скатерти, отличался обилием и пышностью. Блюда готовил сам Шеве, вина выбирал знаменитый виноторговец с набережной Сен-Бернар, приятель Камюзо, Матифа и Кардо. Люсьен, впервые столкнувшись с парижской роскошью в действии, непрерывно изумлялся, но он скрывал свое изумление, как «человек большого ума, отваги и вкуса», каким он был, по словам Блонде.

Проходя по гостиной, Корали шепнула Флорине:

– Прошу, подпои хорошенько Камюзо, и пусть он проспится у тебя.

– Ты уже поймала журналиста? – отвечала Флорина, употребляя слово, обычное на языке этих девиц.

– Нет, милая, я в него влюбилась! – возразила Корали, очаровательно поводя плечами.

Слова эти уловило ухо Люсьена, и донес их до него пятый смертный грех. Корали была одета обворожительно, и тщательно обдуманный наряд подчеркивал особенности ее красоты, ибо каждая женщина неповторима в своей прелести. Платье ее, как и платье Флорины, было сшито из восхитительной ткани, так называемого шелкового муслина – новинки, переданной на несколько дней лионскими фабрикантами в распоряжение Камюзо, их парижского покровителя и главы фирмы «Золотой кокон». Итак, любовь и туалет, женские прикрасы и духи еще более подчеркнули обольстительную красоту счастливой Корали. Предвкушаемые радости, притом доступные, являют огромный соблазн для молодых людей. Может быть, в этой доступности и кроется притягательность порока, может быть, в этом и тайна длительной верности? Любовь чистая, искренняя, короче, первая любовь в соединении с порывом вулканических страстей, обуревающих порою эти бедные создания, а также преклонение перед несравненной красотою Люсьена взволновали ум и сердце Корали.

– Я любила бы тебя, будь ты дурен собою и тяжко болея, – шепнула она Люсьену, когда все садились за стол.

Какие слова для поэта! Камюзо точно исчез: Люсьен, глядя на Корали, уже его не замечал. И мог ли уклониться от этого пышного пиршества человек, алчущий чувственных наслаждений, истосковавшийся в однообразии провинции, вовлеченный в парижские бездны, измученный нуждой, истомленный невольным целомудрием, изнемогший от монашеской жизни на улице Клюни и от бесплодных трудов? Люсьена неудержимо влекло ложе Корали, и он уже вкусил от приманок журналистики, прежде недоступных для него. Газету, которую он долго и напрасно подкарауливал на улице Сантье, он подстерег теперь за столом в образе пирующих веселых малых. Газета отомстит за все его горести, она завтра же пронзит два сердца; а как желал он – но, увы, тщетно – напоить их тем же бешенством и отчаянием, каким они его напоили! Глядя на Лусто, он говорил про себя: «Вот это друг!» – не подозревая, что Лусто уже боится его как опасного соперника. Люсьен совершил оплошность, обнаружив всю остроту своего ума: бледная статья прекрасно ему бы послужила. Блонде, не в пример Лусто, снедаемому завистью, сказал Фино, что приходится склониться перед талантом, столь явным. Приговор этот определил поведение Лусто, он решил остаться другом Люсьена и вместе с Фино эксплуатировать опасного новичка, не давая ему выбиться из нужды. Решение было быстро принято и вполне понято обоими журналистами, судя по кратким фразам, которыми они вполголоса обменялись:

– У него есть талант.

– Он будет требователен.

– А-а!..

– Э-э-э!..

– Я всегда испытываю некоторый страх, ужиная с французскими журналистами, – сказал германский дипломат, с безмятежным и полным достоинства добродушием глядя на Блонде, с которым встречался у графини де Монкорне. – Вам предстоит осуществить предсказание Блюхера.

– Какое предсказание? – сказал Натан.

– Когда Блюхер вместе с Сакеном достиг высот Монмартра в 1814 году – простите, господа, что я напоминаю об этом роковом для вас дне, – Сакен, человек грубый, сказал:

«Теперь мы сожжем Париж!» – «И не помышляйте об этом! Франция погибнет вот отчего!» – отвечал Блюхер, указывая на огромный гнойник, зиявший у их ног в огнях и дыме в долине Сены. – Я благодарю Бога, что у меня на родине нет газет, – помолчав, продолжал посол. – Я еще не оправился от ужаса, который вызвал во мне этот человечек в бумажном колпаке: он в десять лет рассуждает, как старый дипломат. И, право, мне кажется, что нынче вечером я ужинаю с львами и пантерами, которые оказали мне честь, спрятав свои когти.

– И точно, – сказал Блонде. – Мы могли бы заявить и доказать Европе, что нынче вечером вы, ваше превосходительство, изрыгнули змия, что этот змий соблазнил мадемуазель Туллию, самую красивую нашу танцовщицу, и отсюда перейти к истолкованию Библии, истории, Евы и первородного греха. Но будьте покойны, вы – наш гость.

– Это было бы забавно, – сказал Фино.

– Мы могли бы обнародовать научные диссертации о всех видах змиев, таящихся в сердце и корпусе человеческом, и затем перейти к дипломатическому корпусу, – сказал Лусто.

– Мы могли бы доказать, что некий змий притаился и в этом бокале, под вишнями в спирту, – сказал Верну.

– И в конце концов вы бы этому поверили, – сказал Виньон дипломату.

– Господа, не выпускайте своих когтей! – восклицал герцог де Реторе.

– Влияние, могущество газеты лишь на своем восходе, – сказал Фино. – Журналистика еще в детском возрасте, она вырастет; через десять лет все будет подлежать гласности. Мысль все озарит, она…

– Она все растлит, – сказал Блонде, перебивая Фино.

– Совершенно верно, – сказал Клод Виньон.

– Она будет возводить на престол королей, – сказал Лусто.

– И низвергать монархии, – сказал дипломат.

– Итак, – сказал Блонде, – если бы пресса не существовала, ее не следовало бы изобретать! Но она существует, мы ею живем.

– Она вас и погубит, – сказал дипломат. – Разве вы не видите, что господство масс, ежели предположить, что вы их просвещаете, затруднит возвышение личности, что, сея зерна самосознания в умах низших классов, вы пожнете бурю и станете первыми ее жертвами? Что в Париже сокрушают прежде всего?

– Уличные фонари, – сказал Натан, – но мы чрезвычайно скромны и этого не опасаемся. Самое большее – мы дадим трещину.

– Вы – народ чересчур остроумный и ни одному правительству не дадите укрепиться, – сказал посол. – Иначе вы своими перьями завоевали бы Европу, тогда как не могли ее удержать мечом.

– Газета – зло, – сказал Клод Виньон. – Зло можно было бы обратить в пользу, но правительство желает с ним бороться. Пусть попробует. Кто потерпит поражение? Вот вопрос.

– Правительство, – сказал Блонде. – Я всегда буду это утверждать. Во Франции остроумие превыше всего, а газеты обладают тем, что превыше остроумия всех вместе взятых остроумцев, – лицемерием Тартюфа.

– Блонде, Блонде, поосторожнее! – сказал Фино. – Здесь сидят наши подписчики.

– Ты – владелец одного из таких складов ядовитых веществ, ты и трепещи, но я смеюсь над нашими лавочками, хотя и живу ими.

– Блонде прав, – сказал Клод Виньон, – газета, вместо того чтобы возвыситься до служения обществу, стала орудием в руках партий; орудие обратили в предмет торговли; и, как при любом торгашестве, не стало ни стыда, ни совести. Всякая газета, как сказал Блонде, – это лавочка, где торгуют словами любой окраски, по вкусу публики. Издавайся газета для горбунов, и утром, и вечером доказывалась бы красота, доброта, необходимость людей горбатых. Газета существует не ради того, чтобы направлять общественное мнение, но ради того, чтобы потворствовать ему. И недалек час, когда все газеты станут вероломны, лицемерны, бесчестны, лживы и смертоносны; они станут губить мысль, доктрины, людей, и в силу этого будут процветать. У них преимущество всех отвлеченных существ: зло будет совершено, и никто в том не будет повинен. Я, Виньон, ты, Лусто, ты, Блонде, и ты, Фино, будем Аристидами, Платонами, Катонами, мужами Плутарха, мы все будем невиновны, мы омоем руки от всякой скверны. Наполеон назвал причину этого нравственного, а ежели угодно, безнравственного явления – вот великолепные слова, подсказанные ему изучением деятельности Конвента: «Коллективные преступления ни на кого не возлагают ответственности». Газета может позволить себе самые гнусные выходки, и никто из виновников не сочтет себя лично запятнанным.

– Но власть издает карательные законы, – сказал дю Брюэль, – они уже подготавливаются.

– Б-ба! – сказал Натан. – Что же может сделать закон против французского остроумия, самого ядовитого из всех ядовитых веществ?

– Идеи могут быть обезврежены только идеями, – продолжал Виньон. – Только террор и деспотизм могут удушить французский гений; наш язык чудесно приспособлен к намекам, к выражению двойного смысла вещей. Чем жестче будут законы, тем разрушительнее будет сила остроумия, как взрывы пара в котле с закрытым предохранительным клапаном. Допустим, король сделает что-либо для блага страны; если газета настроена против короля, все будет приписано министру, и обратно. Если газета измыслила наглую клевету, она сошлется на неверные сведения. Если оскорбленный ею человек вздумает жаловаться, она попросит простить ей вольность. Если подадут в суд, она будет возражать, что от нее не требовали опровержения; но, ежели бы потребовали опровержения, натолкнулись бы на отказ в шутливой форме – она сочтет свое преступление вздором. Наконец, она высмеет свою жертву, если та восторжествует. Ежели газете случится понести наказание, заплатить слишком крупный штраф, она представит жалобщика врагом свободы, родины и просвещения. Она скажет, что такой-то, допустим, вор, а потом разъяснит, что он самый честный человек в королевстве. Итак, ее преступление – милая шутка! Ее обидчики – чудовища! И в ее власти в тот или иной срок зас