Утраченные смыслы сакральных текстов — страница 84 из 135

[1295]. В Швейцарии Реформация началась именно в среде гуманистов, изучавших писание. Швейцарские гуманисты были не так, как Лютер, заинтересованы в догматике – их больше интересовала нравственная реформация. Однако, как и Лютер, Ульрих Цвингли (1484–1531) из Женевы был убежден, что преображения можно достичь лишь прямым соприкосновением с Библией. «Слово Божье, едва воссияет в понимании отдельного человека, просвещает его именно так, как он его понимает», – писал он в 1522 году[1296]. Библия не нуждается в толкованиях: «Она верна – и не может нас подводить. Она ясна – и не может бросить нас блуждать во тьме. Она учит себе сама, не нуждаясь в учителях»[1297].

Бальтазар Хубмайер (ок. 1480–1528), соработник Цвингли, с ним соглашался:

Во всех спорных вопросах и разногласиях лишь писание, канонизированное и освященное самим Богом – только оно и никто более может и должно быть нам судьей… Ибо священное писание одно лишь есть истинный свет и светильник, благодаря которому распознается истина во тьме в любых спорах и возражениях[1298].

Однако мы уже видели, что на деле писание вовсе не «учит само»: напротив, часто оно намеренно заводит читателя во мрак молчания и неведения. Оно не разрешает догматических споров: греческим богословам так и не удалось одним лишь писанием доказать божественность Христа, а мусульманским законникам, развивавшим исламскую юриспруденцию, пришлось выработать метод «независимого рассуждения» (иджтихад). Раввины, искавшие ответов в мире после Храма, также не нашли их в Библии, и им пришлось создать Мишну; а джайны, обнаружив несовершенство и неполноту своих писаний, вместо них положились на ритуалы, воспитывающие сострадание.

Поэтому неудивительно, что реформаторы вскоре обнаружили: несмотря на все свое знание Библии, они не соглашаются друг с другом в том, чему же учит писание. Лютер и Цвингли, например, яростно спорили о Евхаристии. Что имел в виду Иисус, когда сказал: «Сие есть тело мое»?[1299] Лютер, по-прежнему веривший в реальное присутствие Христа в элементах Евхаристии, понимал эти слова буквально: «Этот кусок хлеба и есть мое тело», а Цвингли настаивал, что «естественный» смысл здесь: «Этот кусок хлеба означает мое тело» или: «Этот кусок хлеба подобен моему телу, ломимому за вас»[1300]. С 1525 по 1529 годы реформаторы опубликовали двадцать восемь трактатов против взглядов Лютера. Проблема была серьезная – она означала, что реформаторы не могут молиться вместе; так с самого начала протестантская Реформация раскололась на разные враждующие лагеря.

Можно сказать, что Реформация стала ярчайшим выражением восстания левого полушария мозга, начавшегося в Европе, как мы уже видели, с XIII века[1301]. Евхаристические споры знаменовали собой переход от метафорического мышления к буквалистическому. Реформаторы вцепились в малопонятное учение о пресуществлении – неудачную попытку средневековых теологов описать смысл Евхаристии языком Аристотеля, так никогда и не принятую греческими христианами. Она гласила, что, когда священник произносит слова освящения, «субстанция» (сущностная реальность) хлеба и вина буквально становится телом и кровью Христа, в то время как их «акциденции» (внешние признаки) остаются неизменными.

Пресуществление представляло собой «неумелый» отход от метафоры, способа выражения, естественного для правого полушария мозга, видящего взаимосвязь всех вещей. Метафора связывает одну вещь в ее целостности с другой, также в ее целостности, так что обе мы начинает видеть иначе[1302]. Когда мы называем человека волком, волк становится более человеком, а человек – более животным, а когда называем человека божеством, создаем новое понимание и человеческого, и божественного. Это метафорическое прозрение происходит до того, как информацию начинает обрабатывать левое полушарие[1303]. Традиционный католический ритуал был сознательно метафоричен, темен и непонятен: это позволяло его участникам наглядно ощутить отблеск единства всего сущего. Но Реформация стала выражением триумфа писаного Слова, победы ясности, однозначности и четких определений. Слова Христа теперь означали, что хлеб может быть только куском хлеба: тип мышления, акцентирующийся на слове, а не на образе, на буквальном, а не метафорическом, и настаивающий на открытом и ясном смысле писания. Вместо того, чтобы «вскрывать» слова писания и видеть сокрытое за ними, как Амвросий Медиоланский, реформаторы отбросили традиционные «четыре смысла» и вместо них сосредоточились на буквальном, историческом значении. Аллегория теперь была допустима, только если не искажала прямой смысл текста – решение, вызвавшее в умах западных христиан конфликт, вскоре ставший нестерпимым.

Новый буквализм стал очевиден и в настойчивом протесте реформаторов против крещения младенцев, которое анабаптисты, более радикальные реформаторы, называли «небиблейским». Верно, в Новом Завете прямых упоминаний об этой практике нет, однако она была принята, по разным причинам, и восточными, и западными христианами, которые чувствовали свободу импровизировать и вводить новшества. Но реформаторы обсуждали этот вопрос с таким гневом, таким чувством собственной правоты, что становилось ясно: эти споры поддерживают и раздувают их эго, которое, казалось бы, искусство писания должно помочь преодолеть. Конрад Гребель осуждал крещение младенцев как «бессмысленную, богохульную мерзость, противную всем писаниям», а Феликс Мантц объявлял, что это «противно Богу, оскорбительно Христу, попирает наше истинное вечное слово». Для Ганса Хута это был аморальный «обман простецов, ловкий трюк, сыгранный со всем христианским миром, архимошенническое прикрытие для всего безбожного», а Михаэль Заттлер, бывший бенедиктинский монах, осуждал крещение младенцев как «первую и величайшую папскую мерзость»[1304].

Реформаторы, как видно, забыли предупреждение Лоренцо Валлы о том, что одними цитатами ничего не докажешь; все враждующие партии обильно цитировали писание, чтобы уязвить оппонентов, а те, разумеется, швырялись цитатами в ответ, чтобы отстоять свою правоту. Интересно, что сказали бы, услышав эти споры, Чжуан-цзы, Сунь-цзы, Будда или раввины? Все они, хоть и по-разному, доказывали, что подобные агрессивные и эгоцентричные дискуссии «неполезны», что обожествлять собственные мнения опасно, что такая твердая уверенность в своей правоте легко может занять неподобающее ей место и превратиться в «одержимость». Чжу Си специально предупреждал своих учеников об опасности «вчитывания» в древние тексты собственных идей – чем и занимались реформаторы. Искусство писания призвано производить радикальные перемены в тех, кто его изучает, а не давать божественную санкцию их неизбежно ограниченным взглядам. Все реформаторы почитали Августина, но, как видно, забыли его глубокое убеждение, что писание не учит ничему, кроме любви. «Берегитесь Цвингли и избегайте его книг, словно адского яда Сатаны, – предостерегал своих коллег Лютер, – ибо этот человек полностью порочен и полностью утратил Христа»[1305].

Лютер утверждал, что Библия имеет одно-единственное значение. «Во всем Писании, ни прямо, ни косвенно, нет ничего, кроме Христа!»[1306] Однако скоро он начал замечать, что одни библейские книги более христологичны, чем другие. Решение он увидел в том, чтобы создать «канон в каноне», выделить привилегированные книги, поддерживающие его собственное богословие. Здесь он схлестнулся с виттенбергским богословом Андреасом Карлштадтом, решительно спорившим с тем, что Лютер отодвигает на задний план Послание Иакова, бросающее вызов его учению об оправдании одной верой. «Что́ пользы, братия мои, – спрашивает Иаков, – если кто говорит, что он имеет веру, а дел не имеет? может ли эта вера спасти его? Если брат или сестра наги и не имеют дневного пропитания, а кто-нибудь из вас скажет им: “идите с миром, грейтесь и питайтесь”, но не даст им потребного для тела: что пользы? Так и вера, – заключает Иаков, – если не имеет дел, мертва сама по себе»[1307]. Мы видим, что писание всегда было призывом к действию, и монотеистическая традиция неизменно подчеркивала важность социальной справедливости. Махаяна противостояла арахантам, поскольку они не ощущали долга помогать другим освобождаться от страданий, а неоконфуцианцы настаивали, что без деятельного сострадания, простирающегося во все концы земли, не достичь просветления.

С тех пор, как князь Чжоу впервые заговорил о Мандате Неба, писание всегда имело политическую динамику: несправедливость, неравенство, социальное угнетение были вопросами священной важности. Во время Реформации эта тема вышла на поверхность в так называемой Крестьянской войне[1308]. Крестьяне Южной и Центральной Германии сопротивлялись централизаторской политике своих князей, которые лишали их традиционных прав. Некоторые, ожесточенно торгуясь, выбивали себе какие-то уступки; однако в марте-мае 1525 года банды разбойников из крестьян принялись грабить и жечь церковное имущество. Лютер не сострадал крестьянам и не поддерживал их борьбу; он считал, что их удел – страдание: они должны повиноваться Евангелию, подставлять другую щеку и смиренно терпеть, когда у них отнимают имущество и жизнь[1309]