А я, поддавшись его страху, тоже изобразил смех.
— У нас и не было никогда…
— А за духи кто мне будет платить? — спросил вдруг Серёня. — Каждый флакон трешница.
Не знаю уж, где взял эту трешницу Лёдик, а мне пришлось ее украсть из маминой сумки. К счастью, мать решила, что она потеряла эту трешку. Зелененькая бумажка жгла мне руки, и я мечтал о той минуте, когда увижу Серёню и отдам ему деньги. Но Серёня в ту пору куда-то надолго, чуть ли не на целый месяц, пропал со двора. А когда вернулся, ему, видимо, уже не нужны были деньги. Я протянул ему измятую, свернутую в трубочку купюру, и он на моих глазах разорвал на мелкие кусочки эти три рубля и с приблатненной хрипотцой в пьяном голосе сказал, закатывая глаза:
— Я тебе дал, что сильно пахнет, а ты мне то, что не пахнет совсем. Ты мне дай что-нибудь такое, что приятно пахнет, понял? А деньги не пахнут. Что ж ты, падла, мне их суешь? Зачем ты это делаешь? Ты их заработал? Нет. Я ж тебе дал душистую вещь, ты помнишь тот аромат? Белая цветущая сирень! А твоя трешница если и пахнет, то это запах твоего, падла, мелкого страха. Отвали от меня.
Я сказал ему с дрожью в голосе:
— Мне все равно… Я отдал тебе, и все… И мы в расчете. А то, что ты разорвал, — это твое дело. А я тебе отдал. Мы рассчитались.
Но он загадочно промолчал, не спуская с меня коричневых глаз, от которых словно бы падала вниз коричневая, крапленая тень… Я с тех пор боялся встречаться с ним и даже прятался, завидев его.
Нет, у меня не было никаких сомнений в том, что уполномоченный разыскивает именно его, Серёню Генералова. Знал это, конечно, и Лёдик, но он как будто забыл о нем и вышел из конторы с лицом, похожим на гипсовую маску. Он не ожидал, что я все видел и слышал, наблюдая за ним из окна, и был недоволен этим.
Я вздохнул и сказал:
— Я бы тоже, наверное, не сказал, потому что… Нет! Я бы не испугался! Я бы рискнул. Но как-то это вроде не полагается. Вроде бы как-то неудобно, да? Верно, Лёдик?
И вдруг я увидел слезы в глазах Лёдика. Он их прятал от меня, но я все-таки увидел разбухшие от слез глаза.
— Купил, гад, — сказал Лёдик сырым голосом. — Купил, как бескрылка, за пятерку.
— За трешку, — с тихой грустью подсказал я ему.
— Какая разница за сколько! А эта дура сразу поверила. «Сознайся, сознайся», — передразнил он нашу домоуправшу. — Именем моим назвался!
Я никогда не видел Лёдика плачущим и очень переживал за друга.
— Кончай, Лёдик, ну, кончай, слышишь, — говорил я ему, виновато опустив голову. — Ты все правильно сделал. Иначе нельзя. Все верно! У нас с ним будут свои счеты. Ясное дело — он подлец. Клянусь тебе, я отомщу ему! Я б ему вот этим ножом сам бы отрезал язык! Сам бы! Вот так…
Я вынул из кармана очень острый складной нож, оголил лезвие, которое с металлическим щелчком встало на место, и, размахнувшись, всадил его в дощатую стену сарая. Я даже вскрикнул от какого-то мгновенного бешенства, в глазах у меня потемнело от злобы, и я зарычал, как звереныш, не в силах сдержать своей ненависти к Серёне. — Я его порежу, гада!
— Сломаешь, — заметил мне Лёдик, — или руку порежешь. Чудак ты вообще…
Он перестал плакать, улыбнулся и опять превратился в того мудрого и осторожного Лёдика, который никогда ничего в своей жизни не делал без ума. Он насупленно смотрел на меня, сдвинув брови и стиснув губы, и с заплаканными глазами был очень похож на Наполеона, которого я видел на картинках. У него даже волосы были подстрижены как у завоевателя.
Лёдика всегда с кем-нибудь путали.
Когда он был еще совсем маленьким, мать отпустила сыну длинные локоны, которые круто завивались вокруг его шейки. И даже повязывала бант на воротничок рубашки. На ноги надевала белые чулки и короткие штанишки, похожие на юбочку. «Ах, какая хорошенькая девочка!» — говорили пассажирки трамвая, когда мать везла Лёдика в гости. Лёдик злился, ненавидя в эти минуты ласковых и добрых теток, и когда те спрашивали: «Девочка, а как тебя зовут?» — отвечал им с мраком в глазах: «Я мальчик», — не догадываясь, конечно, почему его принимают за девочку. «Он у нас мальчик, — говорила мать, цветя в улыбке. — А зовут его Лёдик». И все в вагоне, кто слышал этот разговор, улыбались: «Ах, он мальчик, оказывается! Вон в чем дело! Лёдик, оказывается. Ну, вылитая девочка!»
К нему, уже взрослому человеку, подходили на улице или окликали чужим именем незнакомые люди, всматриваясь в его лицо, в смущении разводя руками или пожимая плечами, изумленно отходили, бормотали что-то вроде: «Поразительное сходство!» — или: «Да вы просто двойник! Извините, пожалуйста. А может, Володя — это ваш брат? Нет у вас брата? Странно…»
В общем, Лёдик многих вводил в заблуждение, но, видимо, то, что его чуть было не спутали с вором-карманником, подействовало на него сильнее всего. Тут уж, конечно, не до улыбок, черт побери! Я это хорошо понимал, переживая за друга, и готов был ночами не спать, чтобы выследить Серёню, который опять куда-то надолго исчез, и отомстить. Я так распалял себя этой навязчивой идеей мести, что в голову мою лезли только кровавые картины расправы. Самые жестокие, какие мог сочинить мой воспаленный мозг, и я не расставался с ножом, отточив его лезвие до остроты бритвы.
И меня ужасно удивляло равнодушие и спокойствие самого Лёдика.
— Надо все хорошенько обдумать, — говорил он, морща лоб. — Что ты думаешь, он один? Ха! Ты его порежешь… В чем я сомневаюсь, конечно, — вставлял он с усмешкой. — Ну, ладно, порежешь… А дальше? Он, конечно, будет стоять на коленях и плакать от страха: «Простите, братцы, больше не буду!» Так, что ли?
— А мы ему пригрозим, если что, мол…
— А что «если что»? Если он кодлу свою соберет, да? А он соберет! Не-ет! Тут надо все обмозговать… Вот уж где нельзя рисковать — это здесь, в таком деле. Нужно наверняка. Чтобы он и не узнал даже, кто его искалечил…
— Как это не узнал?! Ты что! А какой же тогда смысл! Он ведь трус, ты пойми… Трус! Что ж мы с тобой — не отфигачим его как надо? Он нас стороной обходить будет! Какую там кодлу! Он кустарь, на горло берет. Пойми ты, Лёдик.
— Да я понимаю, — отмахивался от моей назойливости Лёдик. — Да где он, кустарь-то этот? Нет его… Кого бить-то? Появится, тогда и будем думать.
В нашем дворе ходили слухи, что Серёня подался на Север, завербовавшись в бригаду лесорубов. Кто-то говорил, что видел его на каком-то рынке или вокзале. Этому верили и не верили, махнув рукой на беспутного Серёню.
Но однажды я сам вдруг столкнулся с ним в нашем дворе: у меня даже ноги ослабли от неожиданного и мгновенного испуга.
В тот золотисто-голубой прохладный осенний денек душа моя была младенчески чиста от всякой злобы, размягчена была красотою желтого клена, запахом вялых листьев под ногами и синевой пустынного неба. На плечах у меня был новый и первый в моей жизни красивый плащик, в котором я себя чувствовал взрослым и привлекательным человеком. Из дома вышел специально для того, чтобы пройтись в этом плащике сталистого цвета, покрасоваться на улице, перекинуться взглядами с девушками, а быть может, даже встретиться случайно с одной пятнадцатилетней — на два года старше меня — девочкой, о которой я слишком много и часто стал думать в ту пору, всякий раз, когда проходил мимо, поглядывая на два окна четырехэтажного дома возле площади, и которая совсем не обращала на меня внимания. Лишь однажды, когда я заорал в хохоте и нервном возбуждении: «Марья, Марья, люблю тебя я!» — она посмотрела на меня, фыркнула и сказала, что я придурок. Теперь я шел в слабой надежде показаться ей человеком вполне взрослым и достойным ее внимания. Плащик, который я называл «макинтошем», и мои тайные надежды поглотили меня так, что я ни о чем и ни о ком не думал в ту минуту, когда повстречался с Серёней. Руки мои были глубоко засунуты в уютные, шелковисто-нежные карманы, плащик приятно колыхался на ходу, пола мягко откидывалась и так же мягко падала на колено, ботиночки поблескивали из-под брюк. Я смотрел себе под ноги, обходя большущую лужу, набитую листьями…
И вдруг увидел Серёню Генералова. Вернее, сначала увидел коричневую, гладкую, как тюлень, собаку на поводке, которая затягивалась и, сипло хрипя, шла ко мне…
— Ты чего это? С собакой? Твоя? — спросил я, опешив.
— А что, уже нельзя? — спросил и Серёня, заметив мой испуг. — Уже поздно, да? Уже обо мне ходят шлюхи, что я сижу на нарах?
Собака, почувствовав слабину поводка, поднялась и положила свои грязные лапы на мою грудь, а я от неожиданности чуть было не упал, потеряв равновесие.
Я ругал ее последними словами, отряхивая испачканный плащ, а Серёня хохотал. Его жилистое, тренированное тело извивалось, распираемое радостью и здоровьем.
Я никогда не видывал Серёню в таком веселом настроении, и это меня очень смущало. Он говорил, говорил, говорил, изгибаясь в каких-то мягких полупоклонах, откидываясь назад, делая шаг влево, шаг вправо, словно исполнял передо мной какой-то ритуальный танец; руки его извивались в воздухе. Он мне что-то говорил про Север, про Печору, про диковатых местных жителей, а я, ненавидя себя в эти минуты, стоял, как под гипнозом, улыбался, слушая его, похожий на вежливую собаку на поводке… Нет! Собаку он наверняка украл. Она ни при чем! Я был хуже этой собаки. Я даже не вспомнил о ноже, который лежал у меня в брючном кармане. А вся моя громкая музыка на тему мести, которую я до сих пор слышал в своей душе, оказалась всего лишь мышиным жалким писком.
Но еще более страшным и невероятным было то, что Серёня вдруг стал мне нравиться, я даже почувствовал к нему какую-то симпатию, был польщен его вниманием, ощущая в себе до отвращения гадливое желание улыбнуться ему.
Я мучительно искал оправдания себе и, прошатавшись до вечера по городу, придумал слабенькое и не очень убедительное утешение.
При встрече с Лёдиком я рассказал ему о Серёне, добавив со вздохом:
— Ты, Лёдик, прав: голыми руками его не возьмешь — хитрый, гад. Они умеют как-то так говорить, знаешь, как-то вроде бы по-хорошему, вроде бы свой человек… Я даже растерялся.