Нинка вела Ваську по улице. Ей казалось, что сам он идти не может, не найдет к дому дорогу.
Иногда она забегала вперед и всхлипывала, шлепая добрыми девчоночьими губами. Она промыла ему ранку виноградным вином из бочонка, прилепила к ней лист.
— Теперь сами видите, какая Сонета, теперь не будете меня щелкать.
— Буду, — сказал Васька.
Нинка остановилась, долго смотрела на него исподлобья.
— Вы ей не отомстите, не вздуете ее со всей силы?
— За что? — спросил Васька.
Нинка отвернулась.
— Так и будут вас все обижать, а вы станете улыбаться.
Нинка подошла, отобрала бочонок и, волоча его по земле, побрела в одиночестве к своему дому.
«Нужно ей куклу купить, — подумал Васька. — На память…»
Нинка поднялась на мост, собранный из редких жердин. Коса ее расплелась, прикрыла щеку.
Васька направился к старику Власенко.
Дед бойко ходил в саду. Дергал сорняк-траву, швырял ее в разные стороны. Из открытого окна кухни слышался стук скалки, тянуло парным запахом печеного теста и творога. Бабка Мария пекла большую плачинду в честь Славкиного отца, который только что прилетел из Москвы, и еще плюшки и вареники с вишней готовила.
— Наверное, спит с дороги? — спросил Васька.
— Ни-и, на элеватор усвистал, он же ж бессонный, — ответил старик.
Васька сел на скамейку под хатой. Ранка на лбу саднила. Между деревьями в отдалении был виден лиман. Васька уставился на темную строчку, что отделила море от неба. Светящиеся шары вспыхивали на поверхности и уходили ввысь, разорвав горизонт.
Старик подошел к нему. Поправил лист.
— Может, йодом замазать?
Васька покачал головой. Старик сел на скамейку, прижал его к своему сухому ребристому боку.
— Сегодня дядюшку повидаешь. Прибегали ко мне из правления. Просили, чтобы я оделся по форме. Должно, речь говорить придется. Флотилия на подходе. — Старик заволновался, притащил свои фотографии, грамоты, благодарности и ордена. Он показывал фотографии и хвастал, какой он был дюжий, какой молодой. В его гордых словах чувствовалось сомнение, тревога и горечь. — Был, — бормотал он. — Был. Видишь, каким я был. Не могу я этого слова терпеть. Оно будто колокол по покойнику, — сказал он наконец то, что хотел сказать. Спросил: — Как думаешь, возьмет меня капитан Илья на флотилию, не погнушается моим возрастом? Не побоится, что я умру в океане?.. Ну, привяжет мне железяку к ногам — и в воду. И все заботы… — Старик засопел, распрямляя упрямые свои плечи под линялой, редкой от долгой носки рубахой. Ударил задеревеневшими от работы руками по острым коленям. — Я же ж не буду проситься к нему тралмастером. Хоть засольщиком, хоть на разделку иль бондарем… — Старик повернулся к Ваське. — Васька, ты не укоряй меня. Я ему в ноги паду. Думаю, он уважит.
Васька почувствовал жжение в носу. Он обхватил деда, сунулся ему в грудь разбитым горячим лбом.
— Не проси, дед. Он тебя так возьмет. Это он должен тебя просить. Ты надень все свои ордена. Он обязан тебе первому руку подавать и пропускать тебя по трапу впереди себя.
Старик похлопал его по плечу. Притиснул к себе, засмеялся негромко.
— Вот так мой Васька. Чего ты разволновался? Я ж не за славу болею. Слава, как песенка, скоро кончается. Поставят меня на трибуне, поведут на корабль. Я речь скажу, пожелаю им доброго плавания, а сам на печку по дряхлости. Если доживу в тоске до их возвращения, выведут меня под руки их встречать. Вот и вся моя слава. Нету такого закона — стариков на флотилию брать. И если возьмет Илья, то возьмет сверх закона, по величию сердца, по уважению и по вере, что я смогу пользу оказать в деле. В этом и состоит она, настоящая слава.
— Все равно, — сказал Васька. — Надень свои ордена.
Старик встал, распрямился неторопливо.
— Чего ж, я своих орденов не стесняюсь. Я от народа их заработал, народу приятно меня в орденах видеть. Ордена только на работе мешают да в бане.
Бабка Мария высунулась из окна.
— Василий, — сказала она. — Сходи к Наталье за постным маслом. — Бабка увидела лист на Васькином лбу. Соскребла со своих ловких пальцев приставшее тесто. — Иди, я тебя бинтом завяжу.
Васька лежал на той же скамейке под хатой. Смотрел в потемневшее небо. Его растолкал Славка.
— Слушай, — сказал он. — Не знаешь, куда Варька делась? Я ее всюду искал. На сваях нет, дома нет. Нигде нет. Флотилия на подходе.
— Как нет? — вскочил Васька.
— Нету, — сказал Славка. — Пропала.
Васька побежал к калитке, выскочил на улицу и помчался, не зная куда. Он хотел бы помчаться во все стороны сразу. Но человеку не объять необъятного, и оттого, желая отыскать друг друга, люди чаще всего бегут в разные стороны.
Варька ходила в степи. Шевелила ногой травяную крупу. Та крупа устилала землю, как град. Варька цедила семена трав сквозь кулак. Играла, как дети играют в сыпучий песок.
Переменчива степь и всегда неумолчна.
Солнце в степи встает рано. Зреет на горизонте, наливается соком. Вот, вот… и лопнет оно от натуги, прожжет землю жгучими красными каплями. Небо за спиной темно-синее, густое, бархатистое даже. А где солнце, там словно цветные реки сливаются: оранжевые, розовые, ярко-зеленые и голубые. Выше их яркая звездочка сторожит над миром громадную тишину.
Солнце сотрет все созвездия. А эта, утренняя звездочка, становится ярче.
Солнце взойдет с нею вровень, и она растает, как снежинка от живого дыхания.
В дальних деревнях задымят трубы. Закричат ошалевшие от радости петухи. Зазвенит колокольцами неторопливое стадо.
…Варька шла по краю пшеничного поля. Поле сверкало, как лиман на закате. Звенело, отсчитывало время до того срока, когда загрохочет степь горячим металлом. Запах бензина пересилит все запахи, даже запах моря и запах рыбы. Стада распаленных машин ворвутся из степи в город. Они сгрудятся возле элеватора. Шоферы скупят в магазинах духи, чтобы задобрить приемщиц.
Варька будет мотаться по улицам, как шальная, улыбаясь незнакомым людям с обветренными лицами, с пересохшими от жары губами. Будет падать с ног от усталости. Урожай позовет на помощь себе школьников, солдат, стариков и старух, потому что мало людей в городе, и люди те — рыбаки, у них свое дело.
У Варьки такое чувство, будто не она разбила голову Ваське, будто от его руки трещит ее, Варькина, голова.
Что они знают о нашем городе! Знают, как по холоду, в ноябре, в декабре, идет хамса с моря? Она заливает город ночным серебром. Ей нельзя лежать даже лишнего часа.
Знают они, куроротники, как со всех сторон, из степных колхозов, идут фрукты и овощи на консервный завод? Их все больше и больше. Их не успевают перерабатывать, сортировать. А потом — р-раз! — навалится свекла с полей. Крепостными валами ляжет вокруг сахарного завода. А эти курортники будут ходить в театры. Варька не заметила, как ее ненависть к Ваське распространилась на весь род людской и угасла, как разбросанный в поле костер.
Мимо нее в город промчалась машина-трехтонка.
Едут в кузове случайные пассажиры, шоферской милостью подобранные по дороге. Поет парень. Встречный ветер срывает песню прямо у него с губ. Люди, у которых нет слуха, любят петь громко. Горланит парень во всю глотку. Весело ему и печально.
Да разве так поют. Послушал бы он, как поет Варька, — застыдился бы своей песни. Смеются люди над тем, что Варька присохла к сваям, ловит бычков без конца. А кто бы спросил: зачем?
…Только в новый дом переехали, повела бабушка Варьку на кладбище.
Варька подошла к воротам, глянула на кресты и ударилась в рев.
— Ты не бойся, — сказала бабка. — Они смирные. Они упокойники.
Варька заревела еще громче:
— Вдруг они мамкины серьги отняли?
Бабка засмеялась.
— Помнишь… Ну, сиди тут… И то, чего тебе между могил шататься.
Варька села у ворот. И, чтобы не скучно, запела песню, выводит тонкие звуки.
Варька не заметила, как подошла бабка, села рядом. Бабка начала вторить. Когда кончили песню, бабка сказала:
— Варька, слухай сюда. Я потеряла, ты, Варька, нашла. Но если ты, стерва, разбазаришь свое, я закона не побоюсь, я тебя убью.
— Чего разбазарю? — спросила Варька.
— Песню. Тебе голос от бога дан, от природы.
Бабка сидела обмякшая, виноватая и такая грустная, какой Варька ее еще ни разу не видала. Ни когда умерла мама, ни когда хата сгорела.
С этого дня бабка начала Варьку учить песням. Как верха брать, как паузу сделать в неожиданном месте, как вторить, как выводить первый голос, опережая и в нужном месте поджидая других.
Варька слушала по радио знаменитых певцов. Они ей казались не живыми людьми, а каким-то вымыслом, чудом. Бабка водила Варьку к священнику, черному старику в длинном платье. Священник ставил пластинки на электропроигрыватель.
Иногда в город приезжали артисты. Варька пробиралась в переполненный рыбацкий клуб. Слушала певцов. Певцы держались важно — пели плохо.
Варька пела все время, даже когда молчала. Просыпалась ночью, залезала на подушку — и давай выводить песню.
Батька ее шлепал за это. Она ему мешала спать.
Когда пошла Варька в школу, петь застеснялась. Все поют про елки, про гусей, про другое — детское. Варька стоит, молчит. Ей стыдно, — нет в этих песнях ничего: ни щемящей тоски, ни ликующей радости, ничего нет, только звуки пустые, как погремушки.
Ставили Варьке двойку. Варька молчала. Переправляли на тройку. С тем и переходила во второй, в третий класс.
В третьем классе учительница пения Сима Борисовна услышала, как Варька пела на улице.
На уроке она спросила Варьку:
— Ты умеешь петь, а почему не поешь?
— Не хочу я петь о зубных щетках, — сказала она, отвернувшись, угрюмо.
— Да?.. — учительница постучала карандашом по роялю. Спросила, почти не разжав губ: — Что же ты хочешь петь?
— Играйте, — сказала Варька. Уставилась на учительницу темными глазами, заполненными острым блеском.