Владо кажется, что на него смотрит весь мир, что кто-то фиксирует все его движения и мысли, что его дыхание врывается в дыхание истории. Он слышит возгласы: «Слава героям!» Мурашки бегут у него по спине, а в висках стучит кровь. Это страшное и дурманящее чувство: человек теряет земное притяжение, он витает, как во сне. «Слава героям!»
Человек — это не только собственная шкура и не только клубок нервов. Владо чувствует, как сердце его бьется сильнее, как напряжение растет. Выдержит ли он перед столькими взглядами?
Фанатик, ухмыльнутся коллеги, такие известны еще со времен средневековья. Надо пользоваться жизнью, а мир — он неблагодарный. Это их девиз. Они спасают свою шкуру любой ценой, они даже роют окопы против Владо. Жалкие трусы! Их жизнь лишена цели и смысла.
Совсем другой Марош, с которым связала его судьба. Он стоит здесь потому, что хотел защитить жизнь других, в том числе и тех, кто стремится только наслаждаться жизнью. Может быть, его, Владо, убьют, а Марош останется жив. Может быть, фашисты промахнутся, и Марош сумеет уйти в лес, ведь он все же солдат. Если он останется в живых, то наведет порядок, будет строить новый мир. Человек он разумный и не поддастся влияниям. Но останется ли он жив? А если нет? Если они оба погибнут и никто о них ничего не узнает? Да, и Марош, пожалуй, не спасется.
Владо готов насмерть защищать этот цементный подвал, эти стены, бук за речкой и ели. Он горд тем, что не позволил немецким солдатам выманить с помощью телефона остальных партизан.
Его разрывает желание крикнуть фашистам что-либо оскорбительное, бросить им в лицо какую-нибудь грубость: «Эй, вы, висельники, кровавая падаль со свастикой!» Но разве они ответят? Это же не люди, а убивающие механизмы. Зайцев не стал бы на них орать, да и Олег тоже. Он думал бы о дочке, а за него говорил бы пулемет. Владо тоже должен подавить в себе все слабости, как и Олег.
Владо видит глаза Елы. Видит их, как в тот зимний новогодний вечер, когда она вышла из комнаты. Их уже разделяли стены, но глаза ее все еще стояли перед ним. После нее остался запах одеколона и заколка для волос. Он поднял ее с дивана, погладил пальцем и снова увидел глаза Елы. Были они спокойные, улыбающиеся и удивительно реальные. Ему хотелось поцеловать их, но видение расплылось…
Глаза Елы, теплые, зеленоватые, смотрят на него. Она гордится им. Владо представляет, как альпийские стрелки начнут атаку блиндажа. Взрываются гранаты, свистят пули, огнеметы поджигают землю. Сотрясаются стены, но Владо не сдается. Он отвечает на каждый выстрел выстрелом. Ему представляется, что звонит телефон. Комиссар отряда подбадривает: «Держись, ты — коммунист!»
Владо проводит ладонью по карману брюк. Там лежит сложенный лист бумаги, который имеет для него колоссальную цену. Это — как сама жизнь, даже как будущее.
Придет весна, настоящая и символическая одновременно, и сложенный листок партизанского партбилета с именем Владо и пятиконечной звездой будет одним из миллионов цветов.
— Выдержу, — шепчет он и через минуту уже громче добавляет: — Здесь я защищаю коммунизм.
Эти знакомые, много раз слышанные слова становятся для него предельно близкими, значительными. Сегодня на глубине двух метров, в цементном подвале, они перестают быть фразой. Эти слова — его оружие! Здесь он борется за коммунизм!
16
В полузабытье Ела перечитывает свое письмо:
«Самый дорогой! Все по-старому. Пришло только восемь жандармов. Сегодня все ушли на задание — захватить какой-то блиндаж с телефоном. Они знали о нем. Бриксель во главе. Боюсь за тебя».
Блиндаж с телефоном? Не лесной домик?
Не буду его мучить своей печалью. Может быть, написать, как о нем выспрашивал майор фон Клатт? Не сообщить ли ему, что майор подозревает и ее?
Ела читает дальше:
«У меня все в порядке. Все здоровы. Я помогаю отцу прикармливать пчел. Помнишь, как мы на них смотрели? Что делает Марош? Он все такой же спокойный и веселый? Веселый, даже когда ворчит? Жду, когда все это кончится».
— Все кончится, — шепчет она, а в ушах ее отдаются шаги часового.
Она пугается собственного голоса. Встает из-за столика и прикрывает письмо. Свеча еще горит, а в печи тихо тлеют угли.
«Что-то у меня не в порядке. Это не только грипп. — Она проводит ладонью по лбу. — Я болезненно ко всему чувствительна, дрожу как в лихорадке. Вчера мне было хорошо и весело, а сегодня? Происходит что-то ужасное. Но что?»
Она слышит шум у двери. Догадывается: это Рекс. Открывает ему дверь. Он жмется к ней, не отходит от ее ног. Не сердит, как иногда, не лает. Ела гладит его по голове, он закрывает глаза. «Что ты выкинул, Рекс, у тебя совесть не чиста?»
Собака ложится у ее ног и смотрит на нее. Нет, Рекс ничего плохого не сделал, но он взволнован: нервно вертит хвостом, озирается, иногда скулит.
«У животных повышенная чувствительность», — думает про себя Ела. Может быть, ее состояние передается Рексу. Владо занимался с ним. Он смотрел на пса и мысленно приказывал ему: сядь, дай лапу. Рекс понимал, как будто бы читал по глазам.
Ела разговаривает с ним, как с человеком, от которого ждет поддержки. Пес нет-нет да и слабо заскулит. Напоминает это тихий плач, сдержанный и жалостный. Он не может усидеть на одном месте. Что-нибудь у него болит? А что, если он предчувствует, что с Владо что-то случилось и вместе с ней испытывает страх?
Где сейчас Марош? Последние два месяца они все время были вместе. С Марошем Владо было бы легче. Он здоровый, этот рабочий ничего не боится. Если они вместе, то все будет хорошо.
Около пустой чашки белеет кусочек сахару. Ела кладет его на ковер перед Рексом, но голова собаки остается неподвижной.
«У него плохое предчувствие», — волнуется Ела и подходит к окну. Она видит каску часового. Тот как раз поворачивается и исчезает за углом дома.
Еле представляется, что немцы заполнили весь двор, они прыгают с факелами в руках и поджигают дом. Она слышит их железные шаги.
Потом она видит Владо лежащим в снегу. Из уголка губ его сочится кровь Она бежит к нему по крутому склону, тонет в сугробах, опускается перед ним, теребит его за плечи, шепчет, чтобы он открыл глаза. Она вскрикивает в отчаянии. Владо открывает глаза, они уже холодные, как кусочки льда. Ела гладит его лоб, слушает сердце, и — о счастье! — оно слабо бьется. Она стоит на коленях в луже крови, зовет, кричит что есть сил. Приходят партизаны с санками и увозят его. Она дежурит около него, и он постепенно возвращается к жизни. Глаза его оживают, он сжимает ей руку. Вот они уже в городе, в больнице. Перед входом стоят военные с красными звездочками на ушанках. Они отдают честь, открывают двери. Владо спасен, операция прошла успешно. Врач улыбается. «Не бойтесь, все в порядке, — говорит он Еле, — через несколько недель пациент выпишется домой».
Потом Ела видит соседку, бледную, как смерть. Она заламывает руки и причитает: «Всех их убили под Салатином, всех. Немцы окружили блиндаж, даже мышь не убежала. Все погибли, правда, двоих живьем схватили и тут же расстреляли».
У Елы шумит в голове. Ей кажется, что она теряет сознание. Владо застрелили! Никто не спасся.
И все же это только предчувствие. Волна ужасов быстро проходит, появляется надежда. Возможно, Владо жив. Нет, он определенно жив, он должен быть жив. Она чувствует это ясно.
Ела снова склоняется над письмом:
«В мыслях я только с тобой. Как бы я хотела броситься к тебе в долину. Жду весточки. Откликнись. Я беспокоюсь. Мне очень, очень тяжело. Я страшно боюсь за тебя».
Рекс скулит и потом долго завывает. Ела громко вздыхает. Что это? Предчувствие или сама беда?
Она не знает. Тыльной стороной руки Ела протирает глаза.
17
Остается двадцать минут. Нет, время не остановилось. А вообще, какая разница?
Что сейчас делает Ела? Получила ли письмо? Написала ли ответ или пишет его именно сейчас? Что будет делать, если останется одна? Сообщат ей просто, без церемоний: погиб. Ничего не поделаешь, будь сильной. Так уж суждено. Да, именно так ей и скажут и будут утешать: мол, в ином мире вы обязательно встретитесь, а жизнь — это только мирская суета.
Человеку не следовало бы иметь перед другим обязательства, если он идет на что-нибудь трудное. А придает ли любовь отвагу?..
На безоблачном небе поблескивают самолеты. Горы гудят, как далекие раскаты грома. Жаль, что нет листьев на буке — они тряслись бы, как на осине. Что, если бы сбросили бомбу? Может быть, ему удалось бы спастись.
Он наклоняется к щели. Самолеты уже пролетели. Немцы спорят, чьи они: американские или советские. Говорят, что в лесу безопаснее, чем в бомбоубежище. Сердятся, что самолеты полетели бомбить их города. Потом они сидят и ждут. Все точно, в соответствии с приказом. Ждут серьезно, как смерть.
Смерть… Вероятно, ее нельзя избежать. Может быть, именно сейчас засыпало в братиславском тоннеле под Кремлем кого-нибудь из коллег Владо. Самолеты летели с юга. Возможно, засыпало Гудака. Он любил говорить: «Жизнь — это сумасшедший дом, и нечего тут раздумывать». Сейчас он, наверное, задыхается под кучей мокрых булыжников и железных балок. Никогда никому в жизни он не сделал ничего доброго. «Мир, — говорил он, — неблагодарный, поэтому каждое разумное существо должно заботиться только о себе». Гудак… Если он умирает, то не легко у него на душе. Он прожигал жизнь, жил впустую и теперь не знает, за что умирает. «Глупости, — противится своим мыслям Владо. — Я же знаю, что никого не засыпало, а Гудак преспокойно строит укрепления».
У Владо совесть чиста, она его не грызет. Он никому не принес неприятностей, жил честно.
Вновь воспоминания окутывают его. Он погружается в них все глубже и глубже…
Перед ним стоит учитель с закрученными усами. Видно, как за очками в его глазах сверкают молнии гнева. В руках он сгибает бамбуковую палку, усы у него зло топорщатся: