— Безобразники, разбойники, кто притащил жука? — прокатывается по классу угрожающий голос учителя. А по черной доске в это время ползет еще один майский жук. Он перебирается на рамку, выпускает крылышки и жужжа летит над партами. Однако ученики делают вид, что не замечают его. Их нарочито невинные глаза устремлены на учителя, на его высокий морщинистый лоб, но кто-то на задних партах не выдерживает, и оттуда слышен приглушенный смешок.
— Я не потерплю хулиганства! — кричит учитель. — Последний раз спрашиваю: кто притащил сюда жуков?
В кармане у Владо скребется еще один жук. Он незаметно пускает его в парту своего соседа Ферианца. Жук вылезает из парты и падает на пол.
— Нет, нет, пан учитель, — плачущим голосом говорит Ферианц, увидев у себя под ногами жука, — это не я их принес. Честное слово, это не я…
— А кто же тогда? — ударяет его подошедший учитель. — Святой дух?
Сознаться? Владо колеблется. В прошлый раз он разбросал по классу чихательный порошок и получил за это десять ударов палкой по мягкому месту.
Он смотрит на стул, поставленный вместо скамьи для наказаний, и затем на учителя. В нем закипает злость. Но он молчит, а учитель тем временем уже тащит за ухо Ферианца:
— Так говори, разбойник, это ты?..
— Нет, не я, пан учитель, не я!
Ферианц уже заливается слезами. Владо скрипит зубами: сейчас накажут невинного. Сознаться? Поднять руку? Но два озорства подряд — это слишком много. Ему здорово досталось бы: сначала скамья с розгами, потом дисциплинарное взыскание, сидение в школе после уроков… С Ферианцем поступят мягче, у него не было раньше провинностей.
— На скамью! — командует учитель, держа Ферианца за воротник.
Ферианц спускает брюки. Владо считает удары, всхлипывания соседа. Он злится на себя: бьют его одноклассника! Каждый удар Владо воспринимает как будто бьют его. Сознаться? Сейчас это уже бессмысленно. Ферианц получил свое, ему уже не поможешь. Зачем же ложиться еще самому на скамью? И у него не хватило мужества сказать тогда своему школьному товарищу: «Не сердись на меня, это я все устроил, ты поплатился за меня, я побоялся сознаться».
«Если останусь жив, то после войны разыщу его и скажу ему все. Неважно, что с того времени прошло одиннадцать лет», — думал Владо.
Как каждый молодой человек, он преувеличивает переживания детства, и история с майскими жуками кажется ему мучительной и грязной. Он забывает, что был тогда ребенком; стыдится самого себя, сердится и спрашивает: «Разве я лучше, чем Гудак?»
Ему немного смешно: как будто бы он исповедовался. Искупил вину, успокоился, тысячу раз искупил. Но все равно грустно.
Еще был случай, когда он вел себя нечестно, но об этом не знает даже Ела. Владо вспоминает черноглазую Ганку, ее горячие руки, сжатые красные губы. Все это сейчас вдруг потеряло свою прелесть, словно смылось весенними водами…
Владо сидит и пишет письмо. Он якобы узнал, что Ганка встречается с другим. Она была в кино и целовалась, в то время как он корпит над книгами перед экзаменами. Он никогда не скажет ей, кто ему это сообщил, но человек этот — его верный друг. Когда-то у них с Ганкой было все прекрасно, но потом их счастливые деньки прошли и уже никогда не вернутся. Никогда. Он будет о ней хорошо вспоминать, а сейчас дает ей полную свободу. С богом!
— С богом, Ганка, — говорит он и краснеет. Он хотел избавиться от нее легко и безболезненно и поэтому придумал все ее «измены» сам. Но о ней он никогда ничего плохого не слышал.
Звучит выстрел. Владо вздрагивает. В глазах надежда: неужели партизаны? Нет, выстрел единичный, звук его умирает далеким эхом.
— Не попал, — слышит Владо голос немца, — ты плохо целился.
— Она убежала.
«Наверное, лань или серна, — думает Владо. — Даже животных они не щадят. Опустошают все. Если им окажешь сопротивление, они убьют тебя. Нельзя даже сказать, что они не имеют права грабить и убивать. Они не понимают, что правда их переживет. Да, правда».
Майские жуки, скамейка для наказаний, Ганка… И тогда он должен был защищать правду. Запрячешь ее, замаскируешь, а она разрастается, как верба корнями, душит тебя, соки из тебя сосет. Ей всегда надо давать свободу.
Еще шестнадцать минут — и тогда… Не подведет ли немецкая точность? Что же делать? Только ждать. Ждать, как они.
Если бы он Еле признался, ему было бы легче. Двоим в жизни он все-таки причинил зло, а Ела — его совесть, его любовь — об этом ничего не знает.
18
Ела быстро просыпается и протирает глаза. Ее контакт с Владо прерывается, его образ расплывается.
Мать Владо стоит в дверях, руки ее заломлены, в глазах страх:
— Ганс сказал, что они направились в лесной домик под Салатином. А ты говорила, что там…
Мать боится произнести имя сына, словно стены дома имеют уши. Все эти последние месяцы она живет в постоянном волнении. Ее единственный сын находится в горах в большой опасности, без крыши над головой. По ее глазам видно, что она охотно не поверила бы тому, что сказал Ганс. И конечно, она с радостью услышала бы, что Владо нет под Салатином.
— Но ведь лесной домик сожгли, — шепчет она громче. — Так что там жить нельзя.
«Сожгли, и все же там он живет», — с ужасом думает Ела. Видения и предчувствия выступают, как деревья из тумана в осеннее утро. Они ощутимые, удивительно реальные.
Немцы окружают сожженный домик под Салатином, иначе и не может быть. Именно поэтому она так волнуется и отчаивается, именно поэтому ей снились такие страшные сны.
Она видит скорбное лицо матери Владо. Ела борется с собой, чтобы не расплакаться. Нельзя поддаваться панике. Слезы не помогут, не спасут его.
— Нет, — успокаивает Ела мать Владо, — там, конечно, жить нельзя. Ведь дом сожжен, он сам писал мне об этом.
Мама вытирает слезы и входит в комнату. Открываются двери, и появляется отец Владо, а за ним — волна холодного воздуха.
— Плохо дело, — сразу же выпаливает он и поспешно закуривает сигарету.
— С Владо? — не удерживается Ела.
Отец машет рукой:
— Какое там с Владо? Он в горах. Меня вызывали в комендатуру, спрашивали, где сын…
— Ну и что ты сказал? — спрашивает мать.
— Как что? Что он в Братиславе. Кто-то им выболтал.
Ела закрывается одеялом. Ее обжигают слова отца Владо. Пролетел слух о действиях против партизан под Салатином, а его, видите, волнует вызов в комендатуру.
— Сидел бы лучше он дома, — продолжает отец. — Помогал бы мне в работе, бухгалтерское дело — большое, трудоемкое, а я еле управляюсь один. Или мог бы со своими сверстниками уехать в Братиславу. А он ушел к партизанам. Теперь из-за него нам только лишние неприятности. Как будто там не обошлись бы без Владо? Да вообще, зачем дразнить немцев? Они и так уйдут под натиском русских. Карьеру он мог бы сделать и без гор. И чего он туда пошел?
Ела не выдерживает, бросает через плечо:
— По убеждению.
— По убеждению? — ухмыляется отец. — Это ему Бодицкий напел. Русские прежде всего заинтересованы в его помощи! А нам он чинит одни неприятности. Что, если обо всем этом узнают гестаповцы в Братиславе?
Мама кивает:
— Я бы его спрятала.
Еле хочется спросить: куда, себе под юбку? Она чувствует, что мама очень любит Владо, но боится противиться отцу даже словом. Отец же беспокоится прежде всего о себе.
— С нами ничего не случится, — говорит Ела, — а с Владо может быть плохо, понимаете? Немцы начали против партизан активные действия.
— Те не дадут себя застать врасплох, — машет рукой отец. — Лишь бы меня не таскали по допросам.
Он рывком открывает дверь в соседнюю комнату, мама послушно следует за ним.
Ела укоризненно качает головой. К ней подступает отчаяние. Оно врывается в нее, заполняет всю до предела, как во время проливного дождя мутный поток в светлый ручеек.
19
Что еще он от Елы утаил? Пожалуй, больше ничего. Или ему трудно вспомнить то, что не хочется вспоминать? Зацепится вроде бы такое воспоминание в глубине какой-нибудь извилины мозга да по прихоти человека зарастет мохом забвения.
Павол Чернак, студент химического факультета, например, почти вылетел у него из головы. А он ведь был всегда на виду там, где что-нибудь происходило. В нем совершенно естественно сочетались серьезность ученого и озорство уличного сорванца, железная выдержка и вспыльчивость.
Не удивительно, что Павол присоединился к так называемой «фосфорной» молодежи военной Братиславы. Вечерами он появлялся с друзьями перед дверями квартир «аризаторов»[6], охрипшим замогильным голосом произносил «Трепещите!» и раскрывал при этом полы пальто, чтобы были видны нарисованные у него на рубашке светящейся краской ребра «скелета». Друзья тотчас же делали то же самое.
Студенты его переименовали из Чернака в Червенака[7]. Может быть, потому, что он постоянно носил красный галстук, а может быть, из-за его «революционных» взглядов. Они его спрашивали, о чем он все время думает, и Павол, смеясь, отвечал, что ищет рецепт дешевой и качественной красной краски, которая после войны якобы будет нарасхват.
При воспоминании об одном эпизоде, связанном с Паволом, Владо грызет совесть. Вот Чернак возвращается из своего обычного «устрашающего» похода, поднимается по лестнице общежития и видит, что Владо с товарищами несут на плечах разобранную кровать.
— Чья это? Мишина? — спрашивает, задыхаясь от быстрого подъема, Чернак и застегивает пальто.
У Владо дьявольски светятся глаза, он кивает:
— Несем ее на четвертый этаж. Пусть Миша ее поищет.
— Здорово придумали! — не удерживается Чернак. — Давайте, я помогу.
Он с детства сильно хромает на одну ногу, но поднимает матрац, взваливает его на голову и быстро идет вверх по лестнице.
Когда он спускается на второй этаж и заходит в свою комнату, то останавливается как вкопанный: шкаф перевернут вверх ногами, а угол, где стояла его кровать, пуст.