Нюру не поразила его повязка на лице: ее предупредили об этом.
- Ну вот, Миша, теперь я уж мамаша твоего ребенка! - с усилием проговорила она и так тихо, что Калугин за шумом в общей палате еле ее расслышал.
- Я очень рад! Я очень рад! - говорил он, смотря на нее неотрывно.
- Увековечиться ты хотел, - вот! - И Нюра повела рукой и головой в ту сторону, где лежал ребенок, которого он даже и не заметил, входя.
Ребенок лежал на каком-то сундучке сиделки, к которому был придвинут чемодан Нюры. Сооружение это было покрыто чем-то белым и мягким, свисающим до пола. Ребенок лежал неподвижно, как кукла из воска, не имеющая ни рук, ни ног, - так его спеленали.
Эта безжизненность своего ребенка, которого Калугин, идя сюда, представлял открытоглазым и буйным, его испугала. Откачнувшись к Наде, он даже спросил ее на ухо, шепотом: "Жив ли?"
- Ну конечно! Какой вы глупый! - громко и весело ответила Надя и добавила: - Возьмите его на руки!
Калугин уже протянул было осторожно руки вниз, когда отворилась дверь комнатки и вошли Готовцев с Сыромолотовым, и Надя еле успела взять с пола букет георгин и положить его на сундучок.
- Ну вот, Алексей Фомич, поздравьте роженицу! - пропуская вперед Сыромолотова, сказал совсем интимным тоном Готовцев.
- Поздравляю, голубчик, поздравляю, молодчина этакая! - зарокотал Алексей Фомич, не решаясь поцеловать Нюру, а только касаясь своей бородою ее волос. И тут же: - А где же произведение вашего искусства, я что-то не вижу?
- Вот он! - отступив, открыла Надя младенца и взяла его на руки.
- Такой малютошный! - удивился Сыромолотов.
- Извини, не малютошный! Его взвешивали: десять фунтов!
- И даже в хлеб запекать его не надо будет, а?
- Как это в хлеб запекать?
- Ну, уж не знаю, как Гаврилу Романыча Державина запекали, когда он родился! Это я у Грота, его биографа, вычитал!
Готовцев же, не теряя времени, считал, держа в руке часы, пульс Нюры, и Нюра смотрела восторженно на этого спокойного человека, который умелыми опытными руками просто-напросто вскрыл ее, как запечатанный пакет, и вынул из нее ребенка, неспособного естественным путем появиться и начать жить вне ее.
- Прекрасно! - сказал Готовцев, отпуская ее руку и пряча часы. - Здесь у нас не совсем удобно вашей жене, - обратился он к Калугину, - но вот и некоторый плюс: у нее пока нет еще молока для ребенка, а здесь, в палате, имеется многомолочная родильница, и она его будет кормить, пока не выпишется.
Калугин хотел было произнести обычные слова благодарности, но не мог, спирало гортань, и он только пожал его руку.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Букет георгин поставили в белый кувшин.
Две сиделки назначены были попеременно дежурить у Нюры.
Готовцев обнадежил Калугина, что не позже как через двенадцать дней он может уже взять жену и ребенка.
На обратном пути Надя уверяла Калугина:
- Михаил Петрович, имейте в виду: мальчик вышел вылитый вы, вылитый вы!
- А я, право, не разглядел, - конфузливо отзывался на это Калугин. Главное, я ведь совсем не видел, какого цвета у него глаза.
- Потому что он спал, и хорошо делал... А глаза я видела вчера: ваши! Ваши!
- По лицу новорожденного нельзя судить, каким окажется лицо даже пятилетнего, не только взрослого, - сказал Алексей Фомич Наде. - Но вот вопрос: как вы назовете сына, Михаил Петрович? Я предлагаю назвать его Цезарем. Был же у нас композитор известный Цезарь Кюи, отчего же не быть Цезарю Калугину?
- Мне кажется, такого православного имени Цезарь даже и нет, а? обратился Калугин к Наде.
- Разумеется, нет! Что это за святой такой Цезарь? Так у нас, у русских, никого не называют! - возмутилась Надя.
- Гм... не называют... И очень жаль! А было бы неплохо: Цезарь Михайлович. Во всяком случае, оригинально.
- Разрешите записать вас в крестные отцы ему, Алексей Фомич, - робко попросил Калугин. - И имя мы дадим ему ваше - Алексей.
Это несколько смутило Сыромолотова.
- Да ведь если вы так хотите... и Нюра, конечно, тоже... то что же я могу иметь против этого?.. Хотите, чтоб был Алексей, пусть будет Алексей... Только жить ему придется не так, как мы, Алексеи, жили, а по-новому, я в этом уверен: совсем при других условиях, чем теперь!
И многозначительно поглядел Сыромолотов на своего свояка, а когда перевел глаза на Надю, та раза два согласно, хоть и без слов, кивнула ему головой.
На другой день Сыромолотовы были уж снова у себя дома: Алексей Фомич ценил время.
Обратный приезд их тут же стал известен в доме Невредимова, и скоро пришли узнать у них о Нюре сам древний Петр Афанасьевич, худой и высокий, и Дарья Семеновна, круглая, почти шаровидная.
И в то время как мать у дочери выпытывала все подробности насчет Нюры, старец, потрясая белой головой, старался узнать от Алексея Фомича все, что касалось гибели дредноута "Императрица Мария", о чем в Симферополе ходили только маловразумительные слухи.
- В газете, значит, ничего не было об этом? - спросил Алексей Фомич.
- Если бы было!.. Если бы хоть пять строчек!.. Ничего! Решительно, я вам скажу, ничего!
И даже моська из моржовой кости, глядевшая поверх костлявой руки старца, и та имела непонимающий вид.
Алексей Фомич рассказал древнему вкратце, что он знал сам о катастрофе, но это не погасило любопытства человека, привыкшего доискиваться причин.
- Однако неясно для меня одно, - сказал он, - почему же именно этот взрыв, отчего он случился?
- Узнаем со временем, - уклончиво ответил художник.
- Говорят у нас тут, будто офицер австрийский, переодетый, конечно, в русскую форму, с вензелем царским на погонах, привез якобы подарки на эту самую "Императрицу Марию" от императрицы Александры Федоровны, а в подарках-то этих и была спрятана она - адская машина!..
И, сказав это, старец пытливо начал глядеть на Алексея Фомича, но тот досадливо отмахнулся.
- Мало ли что говорят и что говорить будут, Петр Афанасьевич! Всего не переслушаешь!.. Здесь придумали одно, в Москве придумают другое, в Петрограде - третье, что ни город, то норов, что ни деревня, то обычай...
Когда ушли Невредимовы и Алексей Фомич остался только с Надей, он вошел с нею вместе в мастерскую и долго смотрел на свою картину.
Вечерело уже, надвигались сумерки, хотя картина от этого ничего пока еще не теряла в своей яркости.
Выдержанная в предгрозовом, тревожно воспринимаемом колорите, включающая в себя множество людей, картина уже и теперь была полна порыва и с первого взгляда становилась понятной. "Давай свободу!" - явно для всякого зрителя кричала масса народа, подошедшая к Зимнему дворцу. "Бессмысленные мечтания!" - отвечал на это дворец.
Можно было расслышать и другие крики, гораздо более решительные, более близкие к цели... Такой демонстрации перед дворцом не было, - это было ясно, но в то же время ясно было и то, что она вот-вот должна быть и непременно будет.
В нее нельзя было не поверить, - до такой степени естественно, проникновенно передана была она художником на его огромном холсте. Художник просто-напросто предвосхитил событие, которого не могло не быть, и это особенно сильно чувствовала теперь Надя после того, как не видала картины почти четыре дня.
- Какая могучая вещь! - сказала она с восторгом.
- Ты это серьезно так думаешь? - недоуменно спросил Алексей Фомич.
Он прошелся по мастерской из угла в угол раз, другой и начал вдруг гневно:
- Это... это "разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц" - вот что это такое, если ты хочешь знать!.. Я - художник и мыслю только образами... только образами!.. Корабль государственности российской перевернулся килем кверху, - вот что мы видели с тобой в Севастополе!.. А я тут какую-то де-мон-стра-цию!.. Взрыв, а не демонстрация, вот что должно быть и что будет!.. Не вымаливать идти, даже и не кричать: "Долой!", как это принято, а взорвать - вот что и просто и ясно!.. Корабль государственности российской, а? И ведь какой корабль! Вполне соответствующий мощи огромной державы!.. Дюжину двенадцатидюймовок имел!.. Конечно, полное истребление двухсоттысячной армии Самсонова, например, это гораздо грандиознее и для России чувствительнее, чем гибель всего только одного дредноута и нескольких сот человек на нем, но-о должен я сказать, что, во-первых, время уже не то: тогда только еще началась война, а с того времени прошло уже больше двух лет; а во-вторых, и люди стали совсем не те, и они это доказали!
Наде, после разговора с матерью, хотелось поговорить с мужем о том, что было бы хорошо ей, теперь уже одной, дня через два снова поехать к Нюре, не отрывая его от работы, но очень неожиданно для нее было то, что он только что сказал о своей картине. Сыромолотов же продолжал:
- Вот именно этот самый взрыв на "Марии", по-моему, и называется "вложить мечи в ножны!.." Во-е-вать?.. Гм, гм... А за что же именно воевать? А во имя чего, позвольте узнать? Чтобы эти подложные, поддельные господа Романовы удержались на престоле?.. Нет уж, что-что, а народ теперь поум-не-ел!.. Теперь ему пальца в рот не клади, - откусит!.. Помню, чей-то фельетон не то в московской, не то в петербургской газете был помещен, еще до войны с Японией: назывался он "Господа Обмановы"{110}. Много шума он тогда произвел!.. А теперь и фельетонов таких не надо писать: всякий знает!
Надя поняла, что говорить ей сейчас, что она думала сказать, было бы как нельзя более не вовремя, и стала разглядывать картину, но Алексей Фомич взял ее за руку и повернул лицом к окну, говоря недовольно:
- Фрейшиц, Фрейшиц!.. А севастопольские матросы совсем не так играют, и погоди, погоди еще, как они могут заиграть!.. "Ваше благоутробие!" - а? "Ваше благоутробие!"... Это - начало конца, начало конца!..
Он сделал было несколько грузных шагов по мастерской, но, остановившись, продолжал, так как не говорить не мог:
- ...Их казнят... Их казнят, ты увидишь!.. А я опоздал!.. Я опоздал со своей этой картиной, - вот я к какому выводу пришел!