ль, - в картинных отрепьях и с непременным длинным кинжалом: "Немедленно все давай и молчи, а то зарежу!" Тот жизни лишаться не захотел и все бриллианты отдал, а грабитель спрятал и бриллианты, и кинжал, и себя самого так искусно, что потом всю полицию Тамбова мобилизовали его найти во что бы то ни стало, и пристав первой части старался тут больше всех, - ку-да-а! Не нашли, и никаких следов: просто как в воду канул... А на первом же балу у губернатора сама губернаторша щеголяла в бриллиантах более крупных, а жена пристава первой части в бриллиантах помельче. И сколько тот ювелир ни хлопотал потом, даже и в Петербурге, нет, - бриллиантов своих он так и не разыскал. То есть, проще говоря, ему их не вернули ни пристав-грабитель, ни губернатор, с которым он поделился.
- Вон ведь что делают! - всплеснула Феня руками. - А кабы собака хорошая у бриллиянтщика была в номере, она бы тому приставу зубами сюда бы вцепилась! - И показала чуть пониже двойного подбородка.
- Ну да, я к этому и рассказал, чтобы собака. Непременно должна быть теперь у нас собака.
В это время открылась калитка и вошел почтальон с кожаной сумкой через плечо и с крепкой на вид суковатой толстой палкой, явно рассчитанной на сражения с собаками, которые считают, как известно, почтальонов самыми подозрительными людьми.
Держа наготове палку, хотя собаки еще не было во дворе художника, почтальон крикнул ему еще издали, чуть только его увидел:
- Вам телеграмма!
- А-а, очень хорошо, очень хорошо! - обрадовался Алексей Фомич, полагая, что это от Нади, что она сообщает ему: "Все у Нюры наладила, завтра приеду". Но чем больше потом вглядывался он в телеграмму, тем больше темнело его лицо.
Вот что было на этой аккуратной бумажке:
"Лежу лазарете Бродах тяжело ранен осколком снаряда вырван бицепс правой руки Иван Сыромолотов".
- Бицепс... правой руки... Вырван осколком снаряда... - оторопело пробормотал Алексей Фомич, обращаясь к Фене. - Вот! Этот вот... бицепс! показал он на своей правой руке, держа телеграмму в левой.
- Батюшки!.. Как же это так?.. В Севастополе?.. Надежду Васильевну?.. И слезы покатились по щекам Фени.
- У Вани, у Вани! - почти крикнул Алексей Фомич. - У Вани в Галиции, а не... Это сын мой! - повернулся он к почтальону. - В Бродах теперь... в лазарете!
Почтальон, старичок небольшого роста, с запавшими в рот губами, в синем форменном картузе, участливо поводя в стороны небольшой головкой, протягивал ему тем временем свою тетрадку и карандаш, чтобы он расписался в получении телеграммы, и Алексей Фомич, овладев собою, сказал, берясь за карандаш, Фене:
- Дай ему... вообще там... за доставку.
А расписавшись, добавил:
- Бицепс долой, - какой же он теперь художник?.. И разве может он теперь... даже и владеть-то рукою?
- Это - сынок ваш? - почтительно осведомился почтальон, успокоившись и насчет собаки и насчет того, что получит за доставку.
- "Сы-ы-но-ок"! - презрительно, но врастяжку буркнул Сыромолотов; и вдруг громко: - Сынище, а не сынок! Был!.. Был, говорю, а теперь стал калекой!.. Без правой руки, куда же он теперь? Заборы красить?..
- Война! - И как будто сказал что-то всеобъясняющее, почтальон развел руками и выпятил нижнюю губу.
Получив несколько почтовых марок, заменявших тогда мелкие монеты, почтальон ушел разносить другим подобные же телеграммы, а Сыромолотов пошел в мастерскую.
- Вой-на? - закричал вдруг там он, глядя на свою картину. - Вой-на-а?.. А ты представлял ли ее, эту войну, ты, ты, как тебя там зовут: Николай Францевич, Вильгельм Вильгельмыч?.. Представлял?.. Нет! Куда тебе! И когда тебя, подлеца, они, вот они, де-мон-странты эти, потащат на эшафот, как я аплодировать этому буду!.. Так! Так!.. Благо ты не оторвал еще у меня рук!.. И пусть разобьют в прах и в пыль твой Зимний дворец даже после того, как тебя повесят, - следует, надо!.. В прах, в клочья, в пыль!.. Ишь ты нашелся какой владыка над сотнями миллионов!.. Мер-р-рзавец подлый!..
Тут тихо, робко, как бы сама собой от одного только этого исступленного крика отворилась дверь мастерской, и зарозовела в проеме двери Феня с подносом, на котором тоже как-то как будто робко стояли рядом два полных стакана холодной воды.
Через час Алексей Фомич сидел в доме старца Невредимова и говорил ему о сыне:
- "Любимое дитя Академии художеств", - так называли его профессора Академии... Он был на верном пути, а если сбивался иногда в сторону, то, позвольте-с, кто же не спотыкается? Только тот, кто совсем не ходит! А не сбивается с пути, кто не ищет, - он же всегда искал... Не был бревном он, не был! Он учился в Италии, он штудировал западных художников... Он, может быть, потому только не остановился на чем-нибудь одном, что хотел видеть все. Это не порок! Чтобы выбрать свою дорогу, нужно все иметь перед глазами, - по возможности, разумеется, - и знать, куда они могут привести... Он не опоздал бы проявить себя резко, отчетливо, очевидно для всех и каждого, потому что чувствовал, что сработан он крепко, что отпущен ему долгий век, а не как иным сморчкам! Ему незачем было спешить... Спешат только те, кто с червоточиной. Тем надо спешить, те знают, что смерть уж про-гу-ливается у них за спиною, поглядывает уж на них, как на свое достоянье. Тут заспешишь поневоле... Был у нас такой пейзажист, - Васильев Федор, - внебрачный будто бы сын графа Строганова, - как же было ему не спешить, когда болен он был чахоткой? А Ваня был несокрушим, как... как Тициан, например, Микеланджело, которые до ста почти дожили лет, - вон какие здоровяки были, а? На тех же дрожжах взошел и Ваня мой, на тех же самых... И вот, - кончено! Закрыта для него теперь область живописи!
- И в каждой семье так... в каждой семье... - вставил было старец, подрагивая головой.
- В каждой семье, да, - явно для него нисколько не вдумавшись в эти слова, повторил художник и продолжал: - Иной может думать, что вот я, отец, будто бы мало заботился о своем сыне, уделял ему очень мало внимания... Нет, врут! Я его хорошо воспитал! Заботился о нем, но... в меру: настолько, насколько нужно было такому, как он. Не папенькина же сынка мне из него надо было сделать, - такими хоть пруд пруди! Я ему дал талант, и я же поставил этот талант на ноги! Я указал ему дорогу, какою он должен был идти, хоть семьдесят, хоть сто лет, сколько проживет, а что же еще я должен был для него сделать?.. И вот его вырвали из жизни!.. Молодость вырывают из жизни, таланты вырывают в огромнейшем числе, - вот что такое эта война! А что же останется в жизни, когда из нее вырвут молодость, когда убьют там, на фронте, все таланты? Что такое народ без талантов? Кастрат! Полутруп! Сплошная морщина!..
- Да, скажем, вот такой старик, как я, - спокойным тоном вставил Невредимов, поднося к глазам свою руку и внимательно разглядывая ее, как что-то совершенно чужое и даже для него новое.
На эту руку поглядел и Алексей Фомич глазами художника и замолчал: рука Петра Афанасьевича договорила то, что он мог бы сказать еще.
Мощная рука Вани отжила свой век по воле немцев, а почти совершенно лишенная каких-нибудь мышц, вся состоящая только из дряблой тонкой кожи и просвечивающих сквозь нее тугих темных вен и изжелта-белых костей почти девяностолетняя бессильная рука продолжала жить... как такая же, конечно, рука старика из села Гламаздина, Курской губернии, о котором рассказывал плотник Сурепьев.
Алексей Фомич знал уже со слов Нади историю гроба, купленного для себя Петром Афанасьевичем, когда ему стукнуло семьдесят лет, знал и то, что этот гроб, совершенно уже обветшавший, все еще хранится где-то в углу сарая.
- Мне говорил кто-то об одном тоже художнике молодом, - с усилием припоминая, заговорил Петр Афанасьевич, опустив руку, - будто откуда-то он приехал сюда, к нам, купил здесь зачем-то дом, немного пожил в нем и уехал... не помню уж его фамилию...
- Это и был Ваня, мой сын, - сказал Сыромолотов.
- А-а!.. Вот видите как... Не к вам в дом приехал, а свой купил... значит, заработал же для этого деньги...
Потом тут же, как бы забыв про этого молодого художника и присматриваясь снова к своей руке, продолжал старец уже о каком-то отставном генерале:
- Генерал-лейтенант в отставке у нас жил тут... И не так много ему лет было... восемьдесят, кажется. Только не больше... Только он, знаете ли, как спросят его бывало: "А как ваше здоровье?" - он... он сейчас же: "А вам какое дело?" - и начинал этак ногами даже топать, - очень серчал... Хе-хе... Все будто кругом смерти его желали, - вот он в чем... подозревал всех... Так же если кто спросит: "А сколько вам, ваше превосходительство, лет?.." просто, знаете ли, из себя выходил...
Алексей Фомич смотрел на него, слушал его бормотанье и думал обиженно: "Как же это он так? Ни малейшего сочувствия мне, а говорит о чем-то своем... Вот что значит глубокая старость!"
Но, как бы проникнув в его мысли, старец, сначала старательно и беззвучно пожевав губами, проговорил, наконец, глядя на Алексея Фомича в упор:
- Ваш сын... А почему же... почему вы этого ему не воспретили?.. Я говорю об этой самой вот покупке дома... Зачем?
- Хотел он, чтобы своя у него была мастерская, - объяснил Алексей Фомич. - В этом он подражал мне, своему отцу, - но должен сказать, что ведь и всякий художник этого хочет, если он - талант, а не... какой-нибудь учитель рисования в низших классах женской гимназии. Художник же талантливый должен расти, каждый день расти, как молодой дуб, как... слоненок!.. Должен занимать все больше и больше пространства, должен захватывать все больше и больше от жизни!.. Стяжатель он должен быть, да, - стяжатель все новых и новых впечатлений, а не толочься на одном месте!.. И что награбил у жизни глазами художник, тащи в свою мастерскую!.. Но, однако, награбленное это не прячь бесполезно, а пускай немедленно в оборот, - создавай картины!.. Картины, - вот цель жизни художника! А где же писать картины, если нет своей мастерской? Вот Суриков жил в Москве, и что же? Ведь он даже и мастерской своей не имел! Разве это не пощечина искусству? Какая-то полутемная комнатенка, гитара висит на стене, как у ротного писаря, бюст глиняный в углу на полу торчит, - и уж много лет он там торчит, а зачем? Это, видите ли, его, Сурикова, меценат Мамонтов от скуки лепил, - свя-