тая реликвия!.. Ну, возьми да и выкинь его ты к черту, - зачем же он у тебя торчит и пыль разводит?.. А комнату для работы над картинами ему, видите ли, Исторический музей дал! Исторический, видите ли, музей должен был ему мастерскую дать, Сурикову! Автору "Боярыни Морозовой" и "Утра стрелецкой казни"!.. Нет, скажу я вам: мастерская для художника - это... это альфа и омега, - это прежде всего, Петр Афанасьевич, - и сын мой правильно поступил, раз заработал для этого деньги... Это-то правильно, да... Но потом... потом он приезжал продавать за бесценок свою мастерскую, потому что началась война и его должны были взять туда, где отрывают художникам правые руки... чтобы больше уж не думали они о живописи!
- Да ведь кажется... кажется мне, идет дело к тому, что... уж не нужна никому станет живопись вот-вот... - вставил Петр Афанасьевич, лишь только сделал передышку Сыромолотов. - Пушки теперь, пушки картины пишут... И такие это картины, что хоть не смотри их... И, скажу откровенно вам, неприятно, нет, неприятно мне, что я... до этих картин дожил... И го-раз-до бы лучше было мне, если бы, скажем так... умер бы я раньше... перед войной... да.
- А почему же именно было бы лучше? - оживленно спросил Алексей Фомич, не вполне поняв старца.
- Почему?.. - Петр Афанасьевич несколько как бы задумался, но ненадолго. - Потому что умирать человеку надо вовремя, - вот почему... Понял, зачем люди на свете живут, уважение к ним приобрел, - вот... вот тогда ты и помри с миром... "С миром", - это не зря ведь... так говорится... "С миром", а не "с войною"!.. Не "с войною" - вот что... Не доживай до того, чтобы уж и уважать людей было бы тебе не за что... и чтобы... и понимать бы ты даже перестал, зачем люди живут! - Помолчал немного, поглядел на зятя-художника внимательно и договорил: - Не знаю, понятно ли... для вас, Алексей Фомич, я сказал, а только... иначе уж сказать не умею...
- Нет, отчего же, - я вас понял, понял, - успокоил его Алексей Фомич. Потому и понял, что сам иногда так же думаю... Думаю, да, но-о... не желаю так думать, - в этом разница! Нахожу доводы, чтобы так не думать... и вот почему. Живопись - это мысль, мысль, воплощенная в краски... А без мысли человек - что же он? Мычать, траву щипать и жвачку жевать? И хвост у него непременно вырасти должен: не умеешь мыслить, - махай хвостом!.. После этой войны будет всем ясна катастрофа с мозгом! Способность мыслить замрет надолго, и не у нас только, а во всей Европе... Разве в германской, австрийской, французской, итальянской армиях нет художников, поэтов, молодых философов, людей науки? Есть сколько угодно, и могли бы они вон на какую высоту двинуть человеческую мысль, а их заставляют валяться в грязи в каких-то там вонючих окопах!.. А почему они поз-во-ля-ют, - вот как надо сказать во всеуслышанье, - почему позволяют обращать себя в свиней, известных любителей грязи?.. И что это за Цирцея такая, которая могла обратить их в свиней?.. Это... это сплав Вильгельма, Франца-Иосифа, Николая, Георга, Пуанкаре и еще нескольких негодяев, надевших юбку Цирцеи!.. И разве все другие - не Цирцеи, а того же пола, как и Цирцея, - матери, сестры тех, кто отдан на съедение в эту войну, совсем неспособны ни мыслить, ни даже пикнуть? Разве не могут они все вместе, - только непременно все вместе, завопить: "До-воль-но!.." Да так завопить, чтобы и никаких пушек не было бы уж слышно?.. Почему же они молчат, хотел бы я знать? Разве они рожают детей и дрожат за них, пока они понимают в жизни столько же, сколько слепой щенок в астрономии, разве затем они все это, чтобы кто-то забрал весь смысл их жизни и обратил их в свиней? Почему все терпят вот уже два года эту сумасшедшую воину и никто не протестует?
- А каким же образом... могли бы они... протестовать? - с заметным любопытством спросил старец, поднимая повыше нависшие было на глаза белые брови. - Писать об этом в газеты? А газетам разве позволят... это печатать? Не-ет! Нет, не позволят такое печатать, нет...
- Выйти на улицы, - вот что должны сделать женщины!.. Выйти на улицы всем, везде, во всех городах и селах сразу, - тогда это будет внушительно! Выйти и кричать: "Довольно!"
Так как Алексей Фомич, увлекшись, сам выкрикнул это, не соразмерив силы своего голоса с небольшими комнатами невредимовского дома, то отворила дверь и вошла обеспокоенно мать Нади, Дарья Семеновна, и Петр Афанасьевич тут же обратился к ней с видом настолько серьезным, что она могла принять его вполне за шутливый:
- Вот что вам надо делать, Дарья Семеновна, - выйти на улицу и там кричать: "Довольно войны!.. Сыты мы вашей войной!.. Прекратить немедленно!"
Алексей Фомич удивился, что старец проговорил это, хотя и сильно тряся головою, но без обычных для него пауз, и, представив свою картину "Демонстрация", на которой он шел вместе с Надей и двумя студентами, братьями Нади, сказал значительно:
- Этот-то выход на улицу и можно будет назвать голосом народа!
О том, что на фронте в Галиции серьезно ранен сын Алексея Фомича, знала уже Дарья Семеновна: он рассказал это ей тут же, с приходу, когда не видел еще старика Невредимова. И она не только покачала сокрушенно головой, но еще и потянулась к его губам своими в знак семейного сочувствия в беде. Нашла и слова утешения, что теперь уж Ваню выпустят в отставку, а что касается бицепса, заметила, что бицепс - это ведь не вся же рука, что и кроме бицепса на руке много мускулов, и авось они приучатся его, этот вырванный бицепс, заменять и двигать руку.
- Да, вот, и в самом деле, - отозвался на это обнадеженный Алексей Фомич. - Лишь бы только пальцы могли шевелиться вполне послушно, лишь бы кисть они могли держать крепко, - кисть, карандаш, уголь!.. Ведь техника-то у него уже есть, - ее бы, технику, не потерять совсем, - совсем, - это важно! - а что она окажется, конечно, неминуемо ниже, чем была, это... это, может быть, и преодолимо, а?.. Лишь бы не было каких-нибудь осложнений при лечении, как это иногда бывает...
Теперь, войдя, Дарья Семеновна глядела несколько непонимающе, почему это вдруг расшумелся Алексей Фомич, и он вложил в ее спрашивающие глаза:
- Женщины, Дарья Семеновна, - ведь это же половина человечества, а после больших войн, - это уж нам говорит статистика, - их становится больше, чем мужчин, и если они о себе не заявляют громко, то кто же виноват в этом? Только они же сами! И мне, - лично мне, - должен вам признаться в этом, кажется вот теперь, что война их раскачает, и не у нас только, а во всем мире, - культурном, разумеется, мире, который и войну эту затеял... Но у нас в особенности! Если не женщины, то кто же? Женщины должны начать у нас революцию, - вот к какому выводу я прихожу!
Захлопотавшаяся по сложному хозяйству, весьма уже пожилая, мать восьмерых детей, кроткая на вид Дарья Семеновна совсем не похожа была ни на какую деятельницу революции. Она только слабо, одними уголками губ и глаз улыбнулась на то, что было сказано ее зятем с таким подъемом, а между тем ведь ни на одну минуту не могла забыть она, что все пятеро сыновей ее были взяты в армию...
- Дарья Семеновна!.. Телеграмму вам телеграммщик принес, - приотворив немного дверь, но не просовывая в нее даже и головы, сказала в это время кухарка Невредимовых Аннушка, и Алексей Фомич увидел, как сразу угасла улыбка на лице Дарьи Семеновны, как это лицо побледнело.
Точно кольнуло его, поднялся со стула Сыромолотов, чтобы поглядеть в окно на двор. Он уже приготовился увидеть опять того же старичка с суковатой палкой, но телеграмму принес другой, совсем почти еще мальчишка, вида беспечного, даже, пожалуй, озорного, но тоже с кожаной блестевшей на солнце черной сумкой через плечо и с палкой, только гладкой и потоньше, чем у старичка.
- Что бы это могла быть за телеграмма?.. От кого это? - встревоженно спросил Петр Афанасьевич, и голова его при этом не то что задрожала, а как-то даже дернулась раза три.
- В прапорщики, должно быть, произвели Сашу и Геню, - догадался что ответить ему Алексей Фомич: он знал, что пока еще в школе прапорщиков были оба младшие сыновья Дарьи Семеновны.
- А может быть, да... Может быть, так и будет, - пытался успокоить себя старец. - Я забыл уж, когда их туда зачислили, в школу прапорщиков, но могли... могли ведь выпустить и досрочно...
И, подняв брови, зашевелил он губами, чтобы высчитать, вышел ли срок к производству племянников его в прапорщики, но... это оказалось уже ненужным: вошла Дарья Семеновна с телеграммой, которая, как рассмотрел издали Алексей Фомич, не была распечатана ею.
- Ну что? - спросил он ее вполголоса.
- Боюсь я, - прошептала Дарья Семеновна, и Сыромолотов ее понял: он взял телеграмму из ее рук, как-то совершенно бездумно положил ее в карман пиджака и тут же вышел из комнаты.
- Что там, а?.. От кого? - спросил старец, по лицу Дарьи Семеновны стараясь угадать, кто и о чем телеграфирует.
- Это так себе... Это, наверно, пустяки какие-нибудь, - попробовала солгать не только ему, но и себе самой мать пятерых сыновей, служивших в армии.
И прошло еще с полминуты, когда снова приотворилась дверь, и Алексей Фомич, так же как перед тем Аннушка, не показываясь сам и даже ничего не говоря, только поманил ее пальцем.
И она пошла, еле отрывая от пола сразу похолодевшие и очужевшие ноги и держась за сердце. А так как она забыла затворить за собою дверь, то напрягший весь свой слух Петр Афанасьевич слышал, как вскрикнула она: "Петичка!.. Петя!.." - и как потом зарыдала неудержимо, не справившись с материнским горем.
Больше уж незачем было Петру Афанасьевичу спрашивать, что там, в этой зловещей телеграмме: он догадался, что на фронте убит его любимец, в честь его получивший имя свое, инженер-путеец Петя, прапорщик-сапер...
Когда Алексей Фомич, проводив рыдающую Дарью Семеновну в ее спальню и оставив ее там на заботу Аннушки, крупной полнотелой женщины пятидесяти с лишком лет, вернулся в комнату старца, обдумывая на ходу ложь, какую нужно бы было ему сказать, он увидел прежде всего, что голова старца не повернулась к нему: она была неподвижна и как-то неестественно запрокинута на спинку кресла, в котором он сидел, а обе руки конвульсивно шевелили пальцами на его острых коленях...