Ему стало несколько легче оттого, что именно так он решил, вся неурядица, мелкота, сопровождавшая его в течение последнего времени, сразу потеряла остроту и значимость. Он словно возвысился над ней, стал от нее свободным, от мелкоты. И то, о чем говорил Яков, вдруг воплотилось в реальную сущность: жить для себя, но вместе со всеми, для всех!
— Со всеми, для всех! Или пусть все провалится! — подтвердил он, стукнув кулаком по столбу.
Но столб, о который он опирался плечом, не провалился, и раскинутый внизу завод и Косогорье тоже остались на своем месте. Это убедительно доказало, что не так-то все просто.
Затем Корней подумал: «Неужели подлинная жизнь течет только там, в большом городе?»
Вот Богданенко мечтает о строительстве нового завода здесь, в Косогорье. Мечта, может быть, никогда не исполнится. Ведь кирпичи — уже старина. Строительная индустрия нашла новые материалы: шлакоблоки, панели, даже целиком изготовленные на заводах квартиры. А все же он мечтает, ставит для себя вешки, до которых надо дойти, именно поэтому хочет «дотюкать» или «столкнуть бульдозером старую развалину». Для нового завода может не хватить сырья, из-за этого трест может не принять и не утвердить проект Богданенко, ну, а вдруг примет и утвердит и начнет строить завод, не обязательно для производства кирпича, а, допустим, по производству крупных блоков или волнистого шифера, или облицовочных плит!
Очевидно, дело не в том, где ты живешь, а только и исключительно в содержании твоего труда, твоих желаний и всей твоей жизни.
Корней толкнул плечом столб и сказал ему:
— А ты как полагаешь, стоящий здесь? Не кажется ли тебе, что я, Корней Чиликин, как Мишка Гнездин, насыщаюсь дерьмом и сам себя обираю? Или как мой отец — нищий? Впрочем, что ты мне можешь ответить: ведь вот стоишь ты тут, держишь фонарь, а светишь по ночам не ты. Воткнули тебя, и стой, пока не состаришься.
Это свидетельствовало о слабости. И Корней вынужден был согласиться: «Да, я слаб!»
Вот ведь и Марфа Васильевна каялась иногда перед господом богом, считала грехи, соблазны, а поступала все же по-прежнему:
— Ибо слабы мы от слабости своей, — говорила она себе в оправдание.
От премии Корней не отказался, но получать ее не пошел. Деньги лежали в кассе, Матвеев звонил по телефону два раза, вызывал — ему нужно было закрывать платежную ведомость. Корней вначале отнекивался, уклонялся, наконец определенно отрезал:
— Я ее не просил.
В нем что-то происходило: иногда тяжкое и тревожное, иногда приятное.
Он еще пытался напускать на себя равнодушие к заводским делам, искал, как бы уволиться и, забрав с собой Тоню Земцову, уехать на стройку или вообще куда-нибудь подальше, но все же это был его завод, кровный с детства, как его дом, как само Косогорье. Он не смог бы расстаться с ним просто так…
И потому, взявшись все-таки выполнить поручение Богданенко, Корней еще раз обошел производство, от передела к переделу, уточняя свои наблюдения.
Брак валил валом после сушки сырца и на последней операции, в обжиге. Сушильные туннели и обжиговые печи, буквально, вопили, требовали ремонта. Тепло из печей и сушильных туннелей сочилось в прокопченные щели и утекало к небу. Следовало бы каждый день, каждую смену низко кланяться сушильщикам и жигарям за их мастерство, за их терпеливость и преданность производству. Хоть и с большим трудом, но они как-то ухитрялись держать температурные режимы. Окажись бы на их месте кто-нибудь иной, безразличный, завод вообще встал бы в тупик, как старый поржавленный паровоз. Выбранный «экономным» директором курс, действительно, не соответствовал государственным интересам.
Приученный Марфой Васильевной поступать расчетливо, Корней прикинул в уме, во что же обходится такой курс, если можно его назвать курсом, а не безобразием. Ведь то, что завод терял на половье, на недожоге и пережоге, на пониженной сортности, а также и на израсходованном сверх нормы топливе, и на скверных условиях труда, которые мешали рабочим повышать выработку, стоило в деньгах куда дороже, чем обошелся бы весь ремонт, механизация самых трудоемких работ, хороший надежный инструмент и многое другое. И вот получилось, что он пришел к тем же выводам, какие уже сделали до него и доказывали главбух Матвеев, Семен Семенович, Гасанов, Яков Кравчун и даже вахтер Подпругин.
Правда, у Подпругина на каждые, как он выражался, «действа Николая Ильича и энтого охломона Артынова» взгляд был несколько иной.
— Мне-то не от чего антимонию разводить, как, дескать, и почему? — уже перестав сердиться на Корнея и пригласив его на лавочке посидеть, покурить самосада, говорил Подпругин. — Меня, слышь, никакое начальство на крючок не изловит, свою должность сполняю натурально, в аккурате, мышь не пропущу. Стало быть, находясь в энтаком рассуждении, могу завсяко-просто отрезать — хоть стой, хоть падай! Щекотать под микитки не стану…
— Ну, и не докажешь, — усмехнулся Корней. — Откуда тебе тонкости знать?
— Мне до тонкостев — тьфу! — сплюнул Подпругин. — Я за самый корень хвачу. Мне, слышь, отсюда с вахты всякая надобность видна и всяческий слух слышен. Мимо меня все люди, машины проходят, я сижу да помалкиваю, а сам-то смекаю. Весело народ с завода возвращается, значит, была удача, хмурится народ, чего-то хреново! А хреново-то, известно, можно на квасной гуще не ворожить, — опять брак попер!
— Так и замечаешь?
— Замечаю. Я ж, слава тебе, бог, тутошний, не прибеглый какой-нибудь, вроде Валова. Это, бывало, в прежние годы по несознательности, по отсталости мыслей я не соображал. К примеру, проживал я в собственном доме. Худо-бедно имел разную разность, даже курей с петухом. Находился в этаком соблазне, не по жадности, а имел очарование от петушиного пения. Иной раз за ночь глаз не сомкну, абы петушиного гомону не пропустить, как это они на всякие голоса начнут меж собой-то перекликаться. А в своем дворе имел петуха с таким, слышь, голосом пробойным, хоть в театр выставляй, не подведет. На последнем ладу, сукин сын, имел он обыкновение выложить голос чудной густоты и долготы. И вот, надо быть, находясь в этакой очарованности, я как-то вроде очерствел и охолодал до чужой потребности и нуждишки. Ладно, так, значит, поживаю я в своей домашности, пока одной ночью не случилась беда. Ночь-то была тьмущая да тихая, рядом со мной на постеле баба похрапывает, а я хоть и подремывал, но ухо держал востро, как бы петушиный гомон не заспать. Вдруг вижу: на стене вроде огонек пыхнул. Я к окошку. Высунулся в створку-то — соседской двор горит. Мне бы, дураку, как есть в исподниках выкинуться из окна да соседу постучать, разбудить, может, еще успели бы притушить огонь-то, а я, слышь, первым делом за штаны да бабу за ноги с постели стянул, и давай-ка мы с ней поскорее свое барахлишко в огород таскать и меж гряд укладывать. Ветерок-то, между прочим, дул в нашу сторону, не успели мы управиться, как и наш двор засветился. Дворишко сгорел — это еще туды-сюды, полбеды, а вот петуха более по своей очарованности я не нашел и с тех пор не то ли что разлюбил петушиные переклики, а осознал свою темноту…
— Врешь ты, однако, Подпругин, — сказал Корней. — Сколько я тебя помню, ты всегда в коммунальной квартире живешь.
— Как погорел, живу. И в мыслях у меня теперь иное горение. Идет народ с заводу веселый, мне тоже вроде праздник, а от хмурости на душе у меня тоже хмурость. Эх, что же это я не выучился, а не то бы добился на должность Николая Ильича.
— Это ведь ты, пока вахтер, хорохоришься, — подтрунил Корней, не принимая Подпругина всерьез. — А из директорского кабинета на второй же день убежал бы.
— Поди-ко ты! — словно удивился Подпругин. — Я бы сразу, как в кабинет сел, Ваську Артынова за шкирку и с завода долой. И приказ бы издал: давай робить по правде! Пусть она, правда, горькая, зато сзади по затылку не вдарит.
— А Богданенко на увольнение? — подзадорил Корней.
— Не-ет, к чему же увольнение, — несколько неуверенно протянул Подпругин. — Николай Ильич, в общем-то, мужик наш, чокнутый, однако, немного, его заново надо делам обучать. Я бы его, ежели по совести, определил бы для начала в бухгалтерию, взамен Фокина. Пусть бы Николай Ильич с годок на счетах поклацал, а уж потом я его двинул бы все же на повышение. По моему разумению, хозяйствовать — это, слышь, не дрова рубить. Дрова-то рубить и я мастак, без учености. Помахал топором день, поленницу сложил — и шабаш: чайком ублажился, да на лежанку, и брюхо кверху!
— Эх, и легко живешь ты, Подпругин!
— Потому что живу по своему назначению. По характеру. По уму. Не лезу не по уму-то. Это, знаешь, не по уму жить одинаково, как не по капиталу. Жалованье на штучки-пустячки размотаешь, а потом лапа еще потянется не туды, в чужой карман. Я же не Васька Артынов…
Ну, что ж, и это вполне возможно.
Корней вспомнил при этом, как у него однажды уже зарождалось подозрение относительно Артынова, Валова и Фокина. Какую бумажку тогда в бухгалтерии подал Фокин Артынову и о чем они между собой перемолвились? А Мишка Гнездин? Откуда у него взялась уверенность, будто можно спустить воровским путем не одну тысячу штук кирпича и никто не заметит?
Да, да, все это вполне возможно, а никому не скажешь, не напишешь — голые догадки!
Слишком доверялся директор Артынову.
Свою квартиру он держал в городе. Каждое утро за ним посылали грузовую машину, за неимением легковой. Если же он оставался на заводе допоздна, то ночевал в общежитии, в специально оборудованной для него комнате. Ночевки в общежитии обычно начинались после двадцатого числа, перед завершением месячного плана. До двадцатого он уезжал домой часов в шесть вечера, и тогда фактическим распорядителем на заводе оставался Артынов.
— Ты, вот, посмекай-ко, пошто Васька себя насчет выпивки не стесняет, — как бы угадав, о чем думает Корней, хитро подмигнул Подпругин. — Может, он рубли длиннее наших получает, или для него госбанк особо деньги печатает?
Вероятно, следовало бы все же кое-куда сходить, кое-кого предупредить, порыться в отчетах и приемных актах и тем самым облегчить себя от гнетущих подозрений, но это был тот путь, которым Корней еще ни разу не хаживал. Было, конечно, удобнее не навлекать на себя ничего, придерживать язык за зубами по-прежнему, то есть, как мать выражается, «держаться подальше от навозной кучи». И он ничего не ответил Подпругину и опять все свои раздумья оставил при себе, хотя они продолжали смущать и волновать.