Утро нового года — страница 36 из 62

Он отвернулся и прошелся глазами дальше. Навстречу ему лучисто сверкнула взглядом Лизавета. Бок о бок с ней торчит муж, — сухой, костлявый детина. Как не противно Лизавете спать с ним?

Она счастливо улыбнулась и кивнула, здороваясь, но Корней не ответил.

А на сцене, в глубине, появился Семен Семенович, опираясь на палку, и с ним чужой, рябоватый, очкастый человек.

Остановились возле кулис.

Голоса в зале зашелестели.

— Это кто там с Чиликиным?

Корней тоже спросил стоящего рядом начальника формовки Козлова:

— Это кто?

— Кривяков, — сказал Козлов внушительно.

Туда же на сцену вышел Богданенко в своем обычном костюме, лишь сапоги блестели зеркально. Встал рядом с Кривяковым и, поманив пальцем председателя завкома Григорьева, растерянного, потерявшегося в предвидении предстоящей ему жаркой бани, представил Кривякову. Григорьев замялся и что-то залопотал быстро-быстро, затем спохватился и потопал к еще незанятому столу.

Собрание открылось. Григорьев попросил «вносить предложения насчет президиума».

— Сейчас, по обыкновению, выйдет Волчин и скажет: «Имеется мнение, товарищи!» — хохотнули за спиной Корней.

Волчина, по-видимому, не оказалось, и вместо него поднялся Артынов.

— Имеется мнение, товарищи, избрать для ведения собрания пять человек.

— Кто за? — спросил Григорьев. Поднялся лес рук, и он тотчас же подтвердил: — Единогласно!

— Предлагаются следующие кандидатуры, — продолжал Артынов. — Директор Николай Ильич Богданенко, секретарь партбюро товарищ Чиликин, председатель завкома товарищ Григорьев, от рабочих обжигового цеха Аленичев и первый секретарь райкома КПСС товарищ Кривяков.

— Кто за? — опять спросил Григорьев.

— А ты не торопись, «кто за», — вдруг поднялся со стула Подпругин. — Это, к примеру, чье же имеется мнение?

— Мы подработали, — признался Григорьев.

— А мы что, сами не умеем?

В зале засмеялись, захлопали в ладоши, зашумели. Григорьев попытался заспорить, но Кривяков его остановил.

— Обождите. Можно ведь, товарищи, — сказал он, обращаясь в зал, — в целях соблюдения демократии голосовать раздельно.

— Давай раздельно, — удовлетворенно согласился Подпругин. — А не то выдумали…

— Григорьев допустил тактическую ошибку, — полушепотом кто-то произнес за спиной Корнея. — Василия Кузьмича нельзя выпускать к народу даже на церковный амвон.

— Номер не прошел, публика освистала актера, и представление отменяется, — как бы подытожил Мишка Гнездин, подтолкнув Корнея плечом. — Чуешь? Как мужик бабе говорил: будет серьезный разговор.

— Тш! — прошипел на него Корней. — Выключись!

Процедура голосования затянулась. Было оживленно и весело, но под это веселье провалили Николая Ильича. Он не собрал даже половины голосов. Потом всем, очевидно, показалось неудобно, неловко, непривычно, зал сразу притих, а переголосовать уже никто не решился.

— Поди-ка, чего понаделали! — слегка присвистнул Мишка. — Определенно не везет директору за последнее время. Как мне.

В президиуме уселись Гасанов, Кривяков, Семен Семенович, Аленичев и Григорьев, ему как докладчику нельзя было отказать.

Кривякову сдержанно похлопали, помня о гостеприимстве.

Между тем, Богданенко, оказавшись в весьма щекотливом положении, решительно схватил стул и сел позади Кривякова. Тот неодобрительно скосил на него глаза, принахмурился, однако же Николай Ильич остался. Тогда Парфентий Подпругин, гордый своей победой, опять вскочил с места и громко спросил:

— А почему это граждане, которых не выбирали и не приглашали в президиум, заняли там место?

Богданенко тоже громко сказал:

— Я директор!

— Здесь мы все одинаковые, — выкрикнули от дверей.

— Я директор! — еще громче повторил Богданенко.

Корней с удовольствием наблюдал за ним и ждал, как он сейчас, с каким выражением лица выпрется со сцены и станет спускаться по крутой лесенке вниз, в зал.

Богданенко не тронулся, и по всему его виду было понятно, — не тронется, если даже на голову рухнет потолок.

— Айда, пошел дальше, товарищи! — предложил Гасанов, взявшийся руководить собранием. — Время — дорогой штука! Говорить много надо, думать много надо. Зачем шум делать? Шум в праздник давай. В будний день недосуг. Начинай, Григорьев, толкай доклад! Плохо — хорошо, на трибуна выкладывай!

Корней слушал Григорьева с неохотой. Тот, читая написанные страницы, с трудом разбирал текст, запинаясь, перевирал слова. Речь на час, а смысла на чайную ложку. Как воду между пальцев, пропускал он все наиболее значительное, а если упоминал о непорядках, то словно бревна тесал тупым топором. Кроме того, читал он в обычной своей манере: торопился, обкусывал концы слов и проглатывал, остатки же пересыпал с ладони на ладонь, и это, в конце концов, вывело Корнея из терпения. Он обозлился. «Вот выступить бы да раздолбать бы тебя, квашню!» И он представил, как вышел бы к трибуне и стал бы говорить именно о том, что всех волновало. «Мы хотим, — сказал бы он прямо и откровенно, — да, мы хотим только истинной правды! Где же она? Почему вы, товарищ директор, и вы, товарищ Григорьев, избранный охранять интересы коллектива, куда-то пытаетесь ее припрятать? Кому нужен такой доклад? Вы должны были рассказать нам, как выполняется коллективный договор, как вообще обстоят у нас дела на заводе. Или стыдно докладывать? Тогда позвольте обратить внимание»… Это «позвольте обратить внимание» не понравилось, было слишком вежливое и резиновое, и Корней начал искать другую форму, поострее, похлеще, так, чтобы она глубоко всех пронзила. У него было о чем сказать! Потом он представил, как это его горячее, острое выступление всех бы удивило, особенно Тоньку, и Яшку, и дядю, и соседа Чермянина, и как бы они стали на него смотреть и переглядываться между собой.

— Э-эх! — тоскливо вздохнул рядом Мишка Гнездин. — Корней, слышь ты!

— Ну, чего? — раздраженно спросил Корней.

— Мне кажется, у Григорьева голова начинена только языком.

— Провались ты…

— Нет, серьезно!

— Не мешай.

Мишка покрутился на месте и снова толкнул Корнея.

— Слышь, ты…

— Ну чего еще?

— Ты без шпаргалки говорить умеешь?

— Смотря где.

— Грохнул бы речугу сейчас.

— Сам попробуй.

— Не могу. Сразу собьюсь и начну честить.

— Ну и валяй!

— Мне не поверят. Кто я? Козел, который жрет капусту в чужих огородах. Тип! Разве я чище Васьки Артынова или Валова?

Корней оттолкнул его, — Мишка помешал его мыслям, а их надо было додумать, — но нечаянно кинув взгляд на первые ряды, обомлел. Подперев подбородок ладонью, там сидела мать, сосредоточенная и непроницаемая.

Ее присутствие здесь, не связанное со всем ее образом жизни, сразу погасило в нем желание кого-нибудь «раздолбать». Что ее привлекло? Чего она ищет? Она, никому тут не нужная, лишняя и чужая?

— Мне не поверят! — сказал рядом Мишка. — Но вопрос я все же задам. Я спрошу, на каком основании убрали Антропова и поставили вместо него тебя. Ты мне друг, а все-таки я спрошу.

— Тиш-ш-ше вы! — шикнул на них Козлов, оборачиваясь. — Или уходите на улицу, коли не терпится.

— И то! Давай выйдем, проветримся, — предложил Мишка. — Духотища такая. Постоим на ветру, пока Григорьев трет репу.

Они протолкались к выходу и закурили. Закат уже потухал.

— Мы находимся в окружении каких-то странных для меня крайностей, — сказал Мишка, выпуская колечками дым. — Например, атомный век, научные открытия и наш кирпичный заводик.

— Ты опять постигаешь? — спросил Корней насмешливо.

— Да! — подтвердил Мишка, распрямляясь. — Это надо постичь. Я становлюсь противным самому себе. Иногда я вижу себя, как бы стоящим на самом краю земли. Последний у края, наравне с отживающими, уходящими в прошлое уродами.

— Разве это так важно?

— Но я же еще не совсем конченный! Я ломаю себя не по необходимости, не от пристрастия к рюмке, не оттого, что я разгильдяй и вообще сукин сын. Моя башка не могла вместить всего великолепия общественной жизни, ее будущего, даже чистоты обыкновенной любви, и вот эта же башка взялась судить не по разуму.

— Ты выкинь дурь и стань лучше.

— Ты можешь?

— У меня нет надобности, — сердито уклонился Корней, — я вполне довольствуюсь моим положением. И совсем необязательно колотить себя в грудь, каяться, ломать дурака.

В этот момент он презирал Мишку и готов был унизить его больше, чем тот себя унижал.

Мишка навалился грудью на перила и сник.

— Я кончил десятилетку, провалился на экзаменах в институт и с тех пор… Впрочем, тебя это не касается, — добавил он грубо. — Давай переменим тему.

— Ах, как жалобно, в пору тебя на божницу ставить рядом с Варварой-великомученицей, — презрительно бросил Корней. — На кого ты пеняешь? За что? Кто тебя обидел или оскорбил? Какого черта ты постигаешь, когда все ясно и просто? Ты самая обыкновенная дрянь, Мишка! Безвольный, как все забулдыги. Сегодня они плачутся, обещают, строят планы, а завтра снова продают последнюю пару брюк за пол-литра.

Но тут он почувствовал, что и Мишка может ему ответить такими же словами. Сам-то ведь он, Корней, тоже вихляет по сторонам, тоже втихаря плачется и скулит. Какая-то мелочная обида за то, что Богданенко выкинул докладную записку. Мнительность, настороженное внимание к своей персоне, болезненная самолюбивая гордость — сквернота! «И все это ты таскаешь в себе, — мог бы сказать Мишка, — а вот, когда понадобилась твоя честность, и твоя правда, и твой голос для дела, для людей, то тебя уже нет, ты поджал хвост и сбежал».

Между тем мирно и не очень твердо Мишка спросил:

— Слышь, Корней! Ты не узнавал подробностей насчет Наташи Шерстневой?

— Мне из них не веревку вить.

— А Тонька не рассказывала?

— Ты отстал от событий, приятель, — холодно ответил Корней. — С Тонькой я уже не встречаюсь.

— Скоро же ты с ней разделался.

— Не вечно же…

И отмахнулся. Хотелось еще послушать, в чем говорят там, на собрании. Потом не вытерпел и подошел к открытым дверям, заглянул в зал.