Вот что я говорю людям. Моя официальная версия правды.
Обычно я торчу на самом верху, со своим блокнотом и ручкой, и потихонечку прячу в карман букетик поддельных анютиных глазок и другие цветы, оставленные у склепов в верхних рядах. Если кто-то заходит в галерею, я шепчу ему сверху вниз, сложив ладонь чашечкой у рта: это для моей диссертации.
Я занимаюсь научными изысканиями.
Обычно я прихожу сюда днем, но иногда — поздно ночью. Когда все уходят. Я брожу по пустым полуночным галереям и мечтаю, что вот я сейчас поверну за угол, и там будет открытый склеп, а рядом со склепом — засохший труп с дряблой кожей на черепе, в затвердевшем костюме в расплывшихся пятнах от жидкостей, которые вытекли из тела давным-давно. Я наткнусь на этот иссохший труп в какой-нибудь сумрачной галерее, где пронзительная тишина, и лишь одинокая флюоресцентная лампа гудит под потолком, а потом она замигает, и свет погаснет, и я останусь в полной темноте, наедине с этим мертвым чудовищем, навсегда.
Глаза у трупа давно провалились в глазницы, и я хочу, чтобы он шарил вслепую по стенам, оставляя на холодном мраморе смазанные пятна гнили, и чтобы сквозь полуистлевшую плоть у него на пальцах проглядывали кости. Его увядший бесформенный рот не закрывается вообще, вместо носа — две темные дырочки, из-под ворота рубашки проглядывают ключицы.
Я буду искать имена, знакомые мне по некрологам. Вот они, выбиты в камне навечно, — имена тех людей, что последовали моему совету.
Давай. Убей себя.
Любимый сын. Милая дочка. Верный друг.
Жми на курок.
Экзальтированная душа.
Вот он я, здесь. Пришло время возмездия. Ну, давайте.
Берите меня.
Пусть за мной гонятся плотоядные зомби.
Пусть я пройду мимо склепа и услышу, как что-то скребется с той стороны мраморной плиты. Ночью, когда все уходят, я прикладываю ухо к холодному мрамору и слушаю. Я жду. Вот она, истинная причина, почему я сюда хожу.
Стебель у образца № 786, пишу я в блокноте, сделан из толстой 30-й проволоки, обмотанной зеленой тканью. Толщина проволоки для стебельков листьев — 20.
Я не какой-нибудь псих ненормальный. Просто мне хочется получить доказательство, что смерть — это еще не конец. Даже если однажды ночью меня схватят ожившие мертвецы, даже если меня разорвут на части, по крайней мере я буду знать, что умираю не насовсем. И это немного меня утешит.
Зная, что жизнь после смерти действительно существует, я смогу умереть счастливым. Так что я жду. Смотрю в оба. Слушаю, приложив ухо к холодной мраморной плите. Я обхожу их все. Я пишу у себя в блокноте: в склепе 7896 все тихо.
В склепе 7897 все тихо.
В склепе 7898 все тихо.
Я пишу у себя в блокноте: образец № 45 — белая бакелитовая роза. Бакелит — старейшая из синтетических пластмасс. Его изобрели в 1907 году, когда один химик нагрел смесь фенола с формальдегидом. В викторианском языке цветов белая роза означает молчание.
Девушка появляется в самый что ни на есть подходящий день для сбора новых цветов. Вчера был День поминовения, зато сегодня здесь пусто. Толпы народу схлынули, теперь — до следующего года. Мы с ней одни в галерее. Я смотрю на нее и надеюсь, что она мертвая.
На следующий день после Дня поминовения сторож обходит галереи с мусорным баком на колесиках и собирает все свежие цветы. Самый низкий сорт свежих цветов, «похоронный сорт», как его называют флористы.
Я часто сталкиваюсь со сторожем, но мы с ним ни разу не заговорили. Однажды он застал меня ночью, когда я слушал склепы — стоял, приложив ухо к плите. Его фонарик высветил меня из темноты, но даже тогда он прошел мимо, упорно глядя в другую сторону. Я держал в руке туфлю и стучал по плите. Привет. Я выстукивал азбукой Морзе: меня кто-нибудь слышит?
Цветы похоронного сорта смотрятся совершенно нормально, но вянут уже на следующий день. И вот представьте себе картину: поникшие, потемневшие цветы уныло свисают из бронзовых ваз, закрепленных у каждого склепа, гнилая вода каплет на мраморный пол, лепестки покрывает пушистая плесень — это печальное зрелище сразу наводит на мысли о том, что происходит с твоими родными и близкими там, внутри.
На следующий день после Дня поминовения сторож выносит их на помойку. Вянущие цветы.
Но зато остается богатый урожай из новых искусственных пионов из темно-красного шелка, который кажется почти черным. В этом году появились ароматизированные пластмассовые орхидеи. Роскошные длинные гирлянды белых и синих ипомей из синтетического шелка прямо просятся, чтобы их украли.
Среди старейших образцов есть цветы из шифона, органзы, бархата, жоржета, крепдешина и широких атласных лент. У меня в руках — охапка цветов. Львиный зев, душистый горошек, шалфей. Штокрозы, ночные красавицы, незабудки. Поддельные, ненастоящие и красивые, но жесткие и шершавые, в этом году искусственные цветы сбрызнуты прозрачными капельками полистирольной росы.
В этом году, с опозданием на день, приходит девушка. Приходит девушка и приносит совершенно непримечательный букетик кримпленовых тюльпанов и анемонов — классические викторианские цветы-символы печали и смерти, опустошения, тоски и заброшенности, — и я смотрю на нее с верхней ступеньки лестницы, в дальнем конце западной галереи, на шестом этаже в крыле Умиротворения, со своим полевым блокнотом в руках.
Передо мной образец № 237, послевоенная хризантема из вискозы, послевоенная — потому что во время Второй мировой войны не было ни вискозы, ни шелка, ни проволоки на то, чтобы делать цветы. В войну цветы делали из бумаги, креповой или рисовой, так что они давно рассыпались в пыль, даже здесь, в Мемориальном мавзолее Колумбии, при постоянных пятидесяти по Фаренгейту и низкой влажности.
Передо мной склеп № 678, Тревор Холлис, двадцати четырех лет от роду, ушел из жизни, оставив безутешных родителей и сестру. Любимый сын. Вечная память. Моя последняя жертва. Я его нашел.
Склеп № 678, он почти в самом верхнем ряду. Чтобы рассмотреть его как следует, надо подняться по лестнице или в специальной подъемной люльке, но даже отсюда, с самой верхней ступеньки — а это ступеньки на две превышает все нормы по безопасности, — мне видно, что эта девушка не такая, как все. В ней есть что-то особенное. Что-то европейское. Что-то болезненное. Как будто она всю жизнь недокормленная. Недокормленная — не в смысле, что ей не хватает питания и солнца, той рекомендованной суточной нормы, необходимой для поддержания красоты по средне-северо-американским стандартам. Ее руки и ноги кажутся какими-то восковыми и белыми, как непропеченное тесто. Такую девушку очень легко представить в концлагере, за колючей проволокой. Я смотрю на нее, и меня переполняет отчаянная надежда, что, может быть, она все-таки мертвая. То же самое я чувствую, когда смотрю старые фильмы про вампиров и зомби, когда они выбираются из своих могил, чтобы насытить свой голод, голод до человеческой плоти. Меня переполняет отчаянная надежда, как это бывает, когда я смотрю фильмы про изголодавшихся и ненасытных живых мертвецов, и я твержу про себя: ну пожалуйста, ну пожалуйста, ну пожалуйста.
Мне так хочется сжать в объятиях мертвую девушку. Приложить ухо к ее груди и не услышать вообще ничего. Даже если меня сожрут зомби, я буду знать, что я не просто плоть и кровь, не просто кожа и кости. Демон, ангел, злой дух — я хочу, чтобы явился хоть кто-то. Омерзительный труп, зыбкий призрак, длинноногая бестия — я просто хочу, чтобы меня взяли за руку.
Когда смотришь отсюда, с шестого ряда склепов, ее черное платье как будто лоснится. Тонкие белые руки и ноги смотрятся так, словно их обтянули новенькой, но низкокачественной человеческой кожей. Даже с такой высоты мне видно, что лицо у нее — массового производства.
Песнь Песней, глава седьмая, стих первый:
«О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедр твоих как ожерелье…»
Хотя снаружи — тепло и солнце, здесь, внутри, все холодное. Свет пробивается сквозь витраж. Пахнет дождем, пропитавшим бетонную стену. На ощупь всё — полированный мрамор. Звук — где-то там, далеко. Шум капель давно пролившегося дождя, скользящих по арматуре, шум капель дождя — в трещинах в застекленной крыше, шум капель дождя внутри пустых склепов.
По полу блуждают невесомые шарики пыли, волос и перхоти. Их еще называют какашками призраков.
Девушка поднимает голову и видит меня. Она подходит бесшумно в своих черных мягких туфлях с каблуками как будто из фетра.
Здесь очень легко заблудиться. Коридоры смыкаются под совершенно невообразимым углом. Чтобы найти нужный склеп, приходится то и дело сверяться с картой. Галереи перетекают одна в другую в некоей телескопической перспективе, где пространство как будто искривлено, так что резная скамейка или мраморная статуя в дальнем конце может обернуться чем-то другим, когда ты дотуда дойдешь. Мягкие пастельные тона мраморных плит периодически повторяются, так что, если ты вдруг заблудишься, ты даже не сразу поймешь, что заблудился.
Девушка подходит к лестнице, и я там, наверху, — как в ловушке, где-то на середине между девушкой у меня под ногами и летящими ангелами на расписном потолке. Я отражаюсь в стене полированных мраморных плит, как в зеркале. В полный рост, среди эпитафий.
Скорбим и помним.
С любовью.
Спи спокойно.
И все это — я.
Продрогшие пальцы не чувствуют ручки. Образец № 98 — розовая камелия из китайского шелка. Такой чистый оттенок розового говорит о том, что шелк предварительно кипятили в мыльной воде, чтобы выпарить весь серицин. Стебель сделан из проволоки в оплетке из зеленого полипропилена, что типично для данного периода. Камелия на языке цветов означает непревзойденное мастерство.
Девушка поднимает ко мне лицо, похожее на простенькую маску. Я не знаю, живая она или мертвая. Я не знаю, как это узнать. Под платьем не видно, дышит она или нет. Здесь хоть и прохладно, но все-таки не настолько прохладно, чтобы изо рта шел пар.
Песнь Песней, глава седьмая, стих второй: