[53], и похолодел.
А вдруг д-р Франкфуртер всучил ему подделку. Утц сорвал оберточную бумагу. Осмотрел фигурки под лупой. И облегченно вздохнул: – Исключено. Это подлинник.
Спагетти были настоящим чудом. Так же как и нос Пульчинеллы. Эмаль по своей тонкости и цветовой проработке превосходила мейсенскую. Он правильно поступил! Для такой вещи это совсем не дорого. Можно сказать, дешево! А кроме того, он влюбился в нее! И когда пришло время запереть ее в стальном саркофаге, Утц заколебался.
– Нет, – решил он, – я не оставлю ее здесь.
И вот в то время, когда другие тайно вывозили из Чехословакии – в дипломатическом багаже или в чемодане друга-иностранца – любую попавшую к ним ценную вещь (табакерку, украшение какого-нибудь предка, вермейский десертный сервиз – вилку за вилкой), Утц лег на противоположный курс.
– Я провез ее контрабандой, – шепнул он, стоя посреди комнаты, примерно на равном расстоянии от рыси и индюка. Я поднялся, больно стукнувшись голенью о стол работы Миса ван дер Роэ. «Поедатель спагетти» помещался на центральной полке, справа от мадам де Помпадур.
– Марта! – позвал Утц.
Домработница внесла блюдо с очередной порцией тарталеток, но, увидев наше местоположение, тут же ретировалась обратно на кухню и, схватив две алюминиевые кастрюли, начала бить в них, как в цимбалы.
– Теперь нас не услышат, – шепнул мне на ухо Утц, привстав на цыпочки.
– Вас подслушивают?
– Постоянно, – хохотнул он. – Один микрофон вот в этой стене. Другой – в той. Третий – в потолке, и не знаю, где еще. Они слушают каждое слово. Буквально все. Но этого всего слишком много! Поэтому они не слышат ничего.
Грохот кастрюль напоминал лающее тарахтение пневматической дрели. Вскоре к нему присоединился стук палки или швабры нам в пол. Очевидно, стучала соседка снизу, разъяренная сопрано.
– Иногда, – сообщил Утц, – они вызывают меня к себе и спрашивают: «Чем вы там занимаетесь? Бьете фарфор?» – «Нет, – отвечаю я, – это Марта готовит ужин». Один из них, не могу этого не признать, человек с юмором. Мы подружились.
– Подружились?
– Заочно… По телефону. Учимся любить друг друга. Это правильно, как вам кажется?
– Вам виднее.
– Да, мне виднее.
– Хорошо.
– Хорошо, – повторил он. – Теперь мне бы хотелось задать вам несколько вопросов.
Бум!.. Бум!.. Бум!.. Бум!.. Бум!.. Бум!..
– Сколько, по-вашему, мог бы сегодня стоить кендлеровский Арлекин на аукционе в Лондоне?
– Понятия не имею.
– Как это? – нахмурился он. – Вы так прекрасно разбираетесь в фарфоре и не знаете цен?
– Я могу попробовать предположить… – Давайте, – хмыкнул он, – попробуйте.
– Десять тысяч фунтов.
– Десять тысяч? Сколько это в долларах?
– Почти тридцать тысяч.
– Вы правы, сэр! – Утц прикрыл глаза. – На последнем аукционе он ушел за двадцать семь тысяч долларов. Это было в Америке, в галерее Парк-Бернет. Причем у него была отколота рука.
Бух!.. Бух!.. Бух!.. Бух!.. Бух!..
– А сколько стоят вазы императора Августа?
Я уже не помню, какую именно цену назвал. Во всяком случае, по моим представлениям, достаточно высокую, чтобы доставить ему удовольствие. Но он досадливо поджал нижнюю губу и потребовал: «Больше! Больше!»
Одну вазу и то оценили дороже на парижском аукционе в отеле «Друо», а у него полный комплект, причем в идеальном состоянии: ни единой трещины.
Мало-помалу я вошел во вкус этой «угадайки» и постепенно на учил ся называть те цифры, которые ему хотелось услышать. Делая необходимые поправки, я оценил выпь, носорога, брюлевскую супницу, Фрёлиха и Шмайдля, Помпадур и даже «Поедателя спагетти».
Мы провели таким образом около часа. Утц указывал на какую-нибудь вещь на полках. Марта била в кастрюли. Я, сложив ладони ковшиком вокруг его уха и пачкая пальцы его брильянтином, называл все более и более фантастические суммы. Иногда он взвизгивал от удовольствия. Наконец он сказал: «Итак, сколько, по-вашему, стоит вся коллекция?» – Миллионы.
– Ха! Вы правы, – согласился Утц. – Я фарфоровый миллионер.
Грохот кастрюль умолк, уступив место звуку шипящего масла.
– Поужинаете со мной? – предложил Утц.
– Спасибо, – не стал отказываться я. – Можно воспользоваться вашей ванной?
Утц сделал вид, что не расслышал.
– Можно воспользоваться вашей ванной? – повторил я.
Он вздрогнул. Его лицо исказил нервный тик. Он принялся крутить запонку, бросая панические взгляды в сторону кухни, – и наконец взял себя в руки.
– Ja! Ja! Разумеется, – пробормотал он и мимо двуспальной кровати провел меня в безукоризненно чистую ванную комнату, выложенную в шахматном порядке зеленой и фиолетовой плиткой в стиле модерн. Сама ванна была старой, с облупившейся эмалью.
Я закрыл за собой дверь и увидел невероятный наряд.
Это был халат. Но не обычный – из махры или верблюжьего волоса, а совершенно поразительное одеяние из стеганого искусственного шелка персикового цвета, с аппликацией из роз на плечах и воротником, украшенным розовыми страусиными перьями.
Этот неожиданный наряд поверг меня в смятение – воображение рисовало картины, к которым я, честно говоря, не был готов.
Я потянул за цепочку слива. Сквозь рокот и всхлипы бегущей воды я услышал, как Утц с Мартой о чем-то спорят по-чешски. Ему явно хотелось, чтобы я поскорее вернулся в гостиную, но я не спешил.
Я остановился полюбоваться гравюрой XIX века, запечатлевшей фейерверк в Цвингере. Потом поразглядывал фотографию героя-родителя и его великолепную награду на черной бархатной подушечке. На венецианском черном туалетном столике лежали сочинение Шницлера и роман Стефана Цвейга. На трюмо стояла большая коробка с тальком или пудрой для лица. Я заметил еще три неожиданные вещи: четки, распятие и наплечник пражского Младенца Иисуса. Кружевной абажур с кистями был слегка прожжен лампочкой. Розовые занавески с оборками и розовое атласное покрывало, явно знавшие лучшие дни, создавали атмосферу немного старомодного аляповатого женского будуара.
В свете этого открытия я взглянул на Утца по-новому. У него был лысый череп, но, кто знает, может быть, в тумбочке спрятан парик?
Не глядя мне в глаза, он поставил на проигрыватель пластинку с фортепианной сонатой саксонского придворного композитора Яна Дисмаса Зеленки.
Вошла служанка и, не скрывая раздражения, грохнула на стол два прибора, злобно звякнув вилками и ножами о стеклянную столешницу. Вышла и снова вернулась, держа в руках большое мейсенское блюдо со свиными отбивными, кислой капустой и клецками в мясном соусе.
Утц ел с угрюмой сосредоточенностью. Время от времени он запихивал в рот кусочки хлеба, отхлебывал вина и молчал, бросая на меня недовольные взгляды. Похоже, он уже жалел, что пригласил в дом этого любопытного иностранца, нарушившего его душевный покой. Да и вообще, кто знает, чем все это кончится…
Всякий раз, когда служанка заглядывала в комнату, он досадливо кривился. Но после нескольких рюмок расслабился и повеселел.
Отрезав и поддев на вилку кусочек мяса, он помахал им в воздухе и сказал:
– Когда я вижу свинину, я невольно вспоминаю, что «pork» и «por-celain»[54] – однокоренные слова.
– То есть как? – удивился я. – Вы серьезно?
– Абсолютно. А разве вы этого не знали?
– Нет.
– Тогда я объясню.
Он снял с полки и протянул мне маленькую белую раковину каури – обычный экземпляр Cypraea moneta. Не нахожу ли я, что своей формой она напоминает поросенка?
– Пожалуй.
– Прекрасно, – сказал он. – Значит, в этом мы c вами сходимся. – Каури cлужили валютой в Африке и Азии, где их обменивали на слоновую кость, золото, рабов и прочие рыночные товары. Марко Поло называл их «porcelain shells»[55], а «porcella» по-итальянски значит «поросенок».
Утц уютно икнул – очевидно, давала о себе знать кислая капуста.
– Простите, – извинился он.
– Ничего страшного.
Затем жестом фокусника он словно из воздуха извлек бутылочку из полупрозрачного белого фарфора эпохи Кубла-хана. Он приобрел ее в Париже еще до войны. Не кажется ли мне, что ее поверхность похожа на каури?
– Кажется. – Спасибо.
Затем он показал мне фотографию практически идентичной бутылки из сокровищницы собора Св. Марка – по легенде она прибыла в Венецию в багаже самого Марко Поло.
– Теперь вы улавливаете связь между «pork» и «porcelain»?
– Думаю, что да, – сказал я.
Считалось, что китайский фарфор такой же волшебный, как рог единорога или алхимическое золото, которое, как многие надеялись, способно подарить вечную молодость. Полагали, что фарфоровая чашка треснет или изменит цвет, если в нее нальют яд.
Марта убрала со стола и подала кофе, а к нему карлсбадские сливы. Утц снова икнул и принялся забрасывать меня вопросами.
Был ли я в Китае? Читал ли я письма отца Маттео Ричи или описание фарфорового производства, выполненное отцом д’Антреколем? Насколько глубоки мои познания в китайском фарфоре эпохи Сун? Мин? Цин?
Китайские императоры, сообщил он, уже четвертый век потрясают воображение европейцев своей мудростью, долгожительством и судейской праведностью. Многие верили, что законы, которыми они руководствуются, имеют небесное происхождение. Известно, что они пили из фарфора. Строили пагоды из фарфора. Гладкая блестящая поверхность фарфора идеально соответствовала их гладкой неморщинистой коже. Фарфор был их материалом, подобно тому как золото было материалом «короля-солнца».
– Кстати, – ухмыльнулся Утц, – наши советские друзья до сих пор не жалеют денег на золото.
– То есть вы хотите сказать, – перебил я его, – что фарфоромания вашего Августа – следствие его знакомства с легендами о Желтом Императоре?
– Что значит «хочу сказать»? Именно это я и говорю. Между прочим, фарфором увлекались не только короли, но и философы! Например, Лейбниц!