Личная жизнь Мальро анатомированию не подлежит. Ее исковеркали самоубийство отца, гибель жены, двух братьев и двух сыновей. И все же возникает подозрение, что он таил в себе неприятные секреты. Его первая жена Клара, с которой он развелся, взяла на себя задачу вывести его на чистую воду как фантазера, однако ее воспоминания приводят читателя в такую ярость, что в результате его образ возвышается, ее же – наоборот. Дело в том, что люди действия имеют привычку списывать прошедшие любови и неосмотрительные поступки в архив, предавая их забвению, в надежде на то, что за ними последует нечто лучшее. Мальро обладает основательной памятью, но обновляет свои воспоминания о прошлом так, чтобы они соответствовали его взглядам на настоящее. По темпераменту он никогда не был склонен к ведению записей или дневников, как видно из его автобиографии «Antimеmoires».
Мальро одинок. Последователей у него быть не может. Он никогда не позволял себе роскошь иметь устойчивое политическое или религиозное кредо, а для дисциплины научной жизни он слишком непоседлив. Он не поддается классификации, а этого не прощают в мире, где царят – измы и – логии. Знания его наступают по всему фронту. Методы можно назвать интеллектуальной партизанщиной. Когда все разворачивается по плану, он ослепляет противника блеском и устраивает взрывы у него под носом. Оказавшись лицом к лицу с мнениями более сильными, он отступает, но, ускользая под неопределенным углом, заманивает врага в болото полу-невежества – перед тем как дать решающий бой. Одна из опасностей, грозящих его оппонентам, состоит в том, что он в любой момент может с ними согласиться.
Впервые я познакомился с Мальро два года назад в доме его американских друзей Клемента и Джесси Вуд. Во время беседы был момент, когда он обратил свои зеленые глаза на меня и сказал: «А Чингис-хан? Как бы вы его остановили?» Молчание. Недавно у меня появилась возможность провести с ним полдня, и я спросил, не согласится ли он поговорить о Британии, об отношении к Британии генерала де Голля, о ментальном заторе между Британией и Францией.
Мы встретились в Верьер-ле-Бюиссон, доме семейства Вильморенов, великих французских садоводов. Луиза де Вильморен была его спутницей в последние три года его жизни. Ее салон выходит на участок, засаженный редкими хвойными деревьями, серо-голубыми и темно-зелеными в зимнем свете, а позади светятся белые стволы берез. Среди ее диванов и кресел, обитых голубым и белым хлопком, китайских фарфоровых подставок и животных, позолоченных, лакированных, перламутровых, Мальро раскинул собственный лагерь, расставив по всей комнате свои скульптуры и картины. Еще тут его рисунки – коты, которых он машинально набрасывал во время долгих речей на заседаниях кабинета министров де Голля.
На Мальро был светло-коричневый пиджак с отворотами, похожими на крылья бабочки. В беседе он никогда не расслабляется, постоянно тянется вперед, сидя на краю стула. Вопросы выслушивает крайне сосредоточенно, порой приложив указательные пальцы вертикально к скулам, а после взрывается словами и жестами. Из-под меланхолической маски временами проглядывает его сильно развитое чувство нелепого.
– Во-первых, – сказал он в ответ на мою преамбулу, – то, что я думаю об Англии, – далеко не то, что думают большинство французов. Они по большей части настроены против Англии, я же настроен в высшей степени проанглийски.
И я скажу вам почему. Всей нашей цивилизации угрожает кризис, самый серьезный со времен падения Рима. Как выяснили молодые, секретное божество двадцатого столетия – Наука. Однако Наука не способна формировать характер. Чем больше люди говорят про науки о человеке, тем меньшее влияние эти науки на человека оказывают. Вам не хуже меня известно, что психоанализу никогда не удавалось создать человека. А ведь формирование личности – наиболее важная задача, стоящая перед человечеством. Англия, на мой взгляд, едва ли не последняя страна, где еще происходит une grande création de l’homme[132].
Я чуть было не перебил его. Стояла первая неделя января. С другого берега Ла Манша казалось, что англичане не только никого не создают, но готовы, напротив, разорвать друг друга на части.
– Существуют две страны – как ни поразительно, всего две, – где возникло слово для обозначения идеала человека. Внимание! Я имею в виду не аристократа. Есть испанский caballero, и есть английский джентльмен; причем и Англия, и Испания – страны с колониальным прошлым. С тех пор появился еще один идеальный тип человека – большевик. Неважно, правда ли это; важно то, что архетип владеет коллективным сознанием нации. Единственной державой, которой это удалось лучше – до вас, – был Рим. Рим создал тип человека, которому предстояло держать весь мир в узде на протяжении пяти веков. На смену ему пришел рыцарь, однако рыцарь никогда не был национальной фигурой, тогда как англичанин был представителем Англии, а римлянин – представителем Рима. В промежутке между Римом и Англией националистов не было. Были замечательные люди, но никто из них не был националистом. В этом-то, по-моему, и есть главное значение Англии.
– Чем мне надоели французы, так это тем, что их взгляд на Англию в высшей степени викторианский. В моем представлении об Англии не преобладают ее викторианские или империалистические черты. А вот Англия Дрейка[133] – страна поистине великая (есть, а не была). Во времена наивысшего величия у нее не было империи.
– Так вот, вы спрашиваете меня, что я думаю об Англии, и я вам отвечу: у вас есть одна огромная проблема…
В голосе Мальро появились наставительные нотки. Его проблемы – всегда проблемы моральные; ему присуща вера в то, что стоит справиться с моральными проблемами, как экономические разрешатся сами собой.
– Важнейшая проблема такова: сумеет ли Англия найти способ воссоздать английский тип? Новая инкарнация, вот что это должно быть; ведь викторианский джентльмен не имел ничего общего с джентльменом времен Дрейка. Английский характер был достаточно силен; тем не менее он менялся по ходу веков. Сумеете ли вы заново найти себя?
– Насколько я понимаю, – сказал я, – вы предлагаете нам вернуться к своему типу. Мы, островитяне, в душе браконьеры и пираты.
– Et joyeux![134] Скажите мне, – продолжал он с улыбкой, – с каких пор англичане перестали говорить о старой доброй Англии?
Мы не смогли решить, с каких. Чосер, говорили мы, вот уж воистину была старая добрая Англия. Дрейк – это была все еще старая добрая Англия. Однако пуритане были меланхоличными, а не добрыми. А уж индустриальную революцию старая добрая Англия точно не перенесла.
Следующей темой была Британская империя: речь шла о том, что это был случайный эпизод в нашей истории, отклонение от нормы, и о том, что идею империализма мы, быть может, вообще заимствовали у индийской империи Великих Моголов.
– Империей Великих Моголов пренебрегать не следует, – сказал он и быстро обрисовал картину: Акбар Великий был первым мусульманским правителем, сломавшим исламские запреты и поощрявшим создание собственных портретов (поскольку во всяком похожем изображении непременно проявляется глубинная красота души); этот мощный символ доказывает, что он – универсалист с идеями в духе Французской революции; следовательно, он подобен Наполеону и непохож на королеву Викторию; отсюда ясно, почему мусульмане основали в Индии великую цивилизацию, а британцам это так и не удалось; тут он сравнил могольские города, такие, как Агра, Дели и Лахор, с англо-индийскими Бомбеем, Калькуттой и Мадрасом; последние в его описании вышли «пересаженными на другую почву английскими зданиями, которые душат bidonvilles[135]».
Я спросил его про Т. Э. Лоуренса. В его карьере и личности Мальро, кажется, распознал черты, совпадающие с его собственными. Когда-то он писал биографию Лоуренса, «Le Défi de l’Absolu»[136], и был близок к ее завершению, но издать книгу помешала война.
– Меня интересовали вопросы, которые ставила жизнь. Настоящего влияния Лоуренс на меня никогда не оказывал. Ведь если одеть его в современное платье, кто он такой был? Формально говоря, боец Сопротивления, сброшенный на парашюте в аравийскую пустыню. Совсем как во время последней войны, когда вы забрасывали английских офицеров во Францию и мы сражались с ними бок о бок, так же и военное ведомство в Каире забрасывало офицеров в пустыню. Самолетов тогда не было, но в принципе ситуация та же самая.
– Нет, кто меня интересует как личность, так это тот Лоуренс, который поднимает фундаментальный вопрос – о смысле самой жизни. И до него существовало множество великих натур, задававшихся этим вопросом, но всегда во имя какой-нибудь высшей власти… например, крестоносцы, которые отдавали свою жизнь в руки Христа. Однако случай Лоуренса уникален. Это был человек, задававшийся вопросом о смысле жизни, но не понимавший, во имя чего он задается вопросом о смысле жизни. И он этого не стыдился. Lawrence, en grandiose, c’est mai ‘68[137].
Когда-то Мальро назвал Лоуренса «первым либеральным героем Запада», увидев в нем пророка деколонизации. Оглядываясь назад, он считает уход британцев из Индии наиболее важным событием двадцатого века, решение лейбористского правительства покинуть эту страну, принятое в 1947-м, – одним из самых смелых шагов. Как только Британской Индии, этого «символа колоссального значения», не стало, мертворожденной показалась и всякая мысль об Algérie Française[138]. Лоуренс был «удивительным пророком в исторической перспективе», защищавшим то, что Британия сделала тридцатью годами позже, и чрезвычайно слабым пророком в Realpolitik