«Утц» и другие истории из мира искусств — страница 36 из 56

[139], поскольку не понял, что будущим правителем Аравии является Ибн-Сауд.

Я перевел разговор на де Голля. По слухам, стоило генералу поя виться на горизонте Мальро, как последний потерял интерес к Лоуренсу. Я объяснил, что большинству англичан де Голль не нравился. Они видели в нем неисправимого англофоба. Мы прикрывали его во время войны; по сути, Черчилль сделал ему карьеру, тот же в ответ выказывал одну лишь неблагодарность. (Де Голль, будучи заместителем министра обороны Франции, прилетел в Лондон 17 июня 1940 года. По закону его действия приранивались к мятежу. На следующий день состоялось его знаменитое выступление по Би-би-си. В Лондоне он поначалу вел себя довольно неуверенно, даже писал генералу Вейгану, французскому главнокомандующему, приглашая его в Англию, чтобы возглавить движение «Свободная Франция».) Может быть, спросил я, встретившись с Черчиллем, он понял, что у него появился шанс стать де Голлем, тем, кем он сделался впоследствии? Может быть, ему отказала скромность, когда он предстал перед Черчиллем?

– Полагаю, что да. Полагаю, что да. Но будьте осторожны! Вы, конечно, правы. При условии, что ваша правота не переходит границ. Не думаете же вы, что вечером того дня, после встречи с Черчиллем, он сказал себе: «Ну вот, пришло мое время». Я так вовсе не считаю. Думаю, это было… подобно тому, как движется солнце. Поначалу он, наверное, сказал себе: «Быть может, вызывать Вейгана нет необходимости?» А потом, наверное, подумал: «Что, если бы Вейгана не было?» А потом: «Ну что ж. Сэр Черчилль – великий государственный деятель, на него можно положиться. Если Вейган приедет, он лишь начнет плести интриги». А уже под конец он думал в точности так, как вы говорите. Не забывайте, что дело было туманное. Ведь вначале он не мог видеть ситуацию ясно, как бы ясно все это ни сделалось впоследствии.

Я не отставал. Правильно ли будет сказать, что он нашел в де Голле по-настоящему родственную душу? В конце концов, оба они были аутсайдерами. Возможно, в этом кроется объяснение тому, что оба олицетворяли характер своей страны?

Этот вопрос он отвел, предложив мне внести в мой портрет де Голля деталь, которая редко обсуждается, – его двойственность.

– Если говорить о восхищении, которое де Голль испытывал к Англии, это правда. Если говорить о его враждебности и раздражении, это тоже правда. Однако настоящая правда находится где-то посередине. Не забывайте о том, из какой эпохи он вышел. Когда де Голлю было двадцать, Британская империя представляла собой главную реальность этого мира. Дело тут было не в личных симпатиях. Америка большой роли не играла. Будучи молодым офицером, в Первую мировую, он – как и все остальные – считал, что стоит Англии вступить в войну, и Германии конец. Так вот, приехав в Лондон в 1940-м, он прекрасно понимал: Британская империя уже не та, что была; однако ощущение ее власти его не покидало. А когда Черчилль сказал ему: «Если придется выбирать между Рузвельтом и вами, я всегда выберу Рузвельта» (Рузвельт постоянно пытался избавиться от де Голля), все решили, что он вне себя от ярости, поскольку это означает: «Я не выберу вас». Вовсе нет – он был ошеломлен! Ведь он впервые услышал, как голос Англии говорит: «Я больше не первая держава в мире». Вот с этого момента Англия стала в его глазах совершенно другой.

Де Голль однажды написал: «Что там ни говори, Англия – остров; Франция – мыс континента; Америка – другой мир». Был ли его отказ впустить Британию на Общий рынок непрямой попыткой защитить нас от континентальных дел, в которых мы так плохо разбираемся?

– Тут не все так чисто, – ответил Мальро.

– Дело в том, что он поразительно сильно чувствовал судьбу Англии. [Французское слово dest in звучит сильнее, чем английское dest iny, и подразумевает «историческую судьбу».] Общий рынок судьбой Англии не был. Он нередко говорил: «Если Англия вступит в Общий рынок, то Англии придет конец. А если Англии придет конец, то нам, континентальной Европе, не захочется иметь ее в качестве соседа по Общему рынку». Не забывайте, что генерал страстно увлекался понятием судьбы.

– Так вот, извольте: человек прилетел на своем самолетике и стал одним из самых важных людей в Европе. Если уж он не верил в судьбу, кому же тогда в нее верить? Перед ним была Англия, доведенная до грани вымирания, однако спасшаяся тем, что изобрела Черчилля, который вытащил ее из ада, вызволил. Для де Голля существовали судьба Англии и судьба Франции, и любой разумной французской политике следовало основываться на исторической судьбе Британии, такой, как она представлялась ему. Он хотел пощадить Англию и Общий рынок. Он хотел иметь параллельную Англию, но только с гарантией, что она не станет агентом Америки. [Возможно, это связано с тем, что де Голль был против того, что Англия обладала доступом к американской технике, а Франция – нет.] Однако полностью закрывать британцам дорогу он не хотел.

И большинство людей в Британии с ним бы согласились, добавил я. Тогда Мальро заговорил о другом осложняющем дело обстоятельстве – об отношении генерала к Франции. О том, как в ранней молодости у де Голля сложилось свое «определенное представление о Франции». Между ними существовал брачный договор, словно они были четой любовников. (Как-то он сказал Черчиллю: «Если я – не Франция, что я тогда делаю у вас в кабинете?»)

– И все же единственной другой страной, которую он воспринимал, как человека, была Англия. Он никогда не рассматривал в таком же свете Германию.

Возникало ли у него когда-либо желание предохранить Францию от американизации?

– На этот счет у меня довольно смешанные чувства. Генерал по характеру – если смотреть на одну из его сторон – был antimachinist e[140]. В Коломбе он частенько ходил беседовать с лесорубами. Лесорубы были для него средневековьем. А вот слесарей он никогда не посещал.

Тем не менее, сказал он, де Голль понимал, что федерации европейских стран необходимо остановить промышленную атаку Америки. Он никогда не верил в политическое объединение шести стран на федеральных началах – лишь в удобный альянс. В этом альянсе он выбрал Аденауэра, но все-таки «у него, как у всех великих политических деятелей, в запасе всегда было что-то еще. Была Германия. И была Британия. Обеих он воспринимал всерьез. Остальных – нет».

Что заставило их с де Голлем близко сойтись? Тот факт, что оба интуитивно поняли: сегодняшние политические действия и великие мифы прошлого некоторым образом совпадают?

– Каждая историческая личность, обладающая той странной чертой, которую называют «поэтической», заново открывает в себе элементы мифов… Себя я ни в коем случае вершителем Истории не считаю, однако генерал – другое дело. В двадцатилетнем возрасте он начал жизнь с мыслью: «Могу ли я служить Франции так, как св. Бернар служил Христу?» Св. Бернар создал Клерво [первый монастырь ордена цистерцианцев неподалеку от Коломбе-ле-Дез-Эглиз]. А генерал – его, конечно, могли убить в 1918-м, но его призвание было очень похожим. Подобный дух когда-то существовал у вас в Англии. Меня всегда восхищал листок бумаги, который нашли на замерзшем теле Скотта: «Я сделал это, чтобы показать, на что способен англичанин»[141]. Сам человек погиб, поэтому вышло так хорошо. Напиши он это в бистро, никто бы и не заметил.

Затем он стал рассуждать о том, как всем великим героям истории приходится совершать похожие поступки для того, чтобы их признали героями. Однако тут существуют два совершенно различных типа.

– Бывают герои положительные и герои отрицательные, и эти два типа не смешиваются. Отрицательный герой обычно обладает куда большей поэтической властью. Лоуренс и Че Гевара были отрицательные герои. Александр Македонский был положительный герой. Де Голль, принимая во внимание все его поступки, был положительный герой; ему определенно недоставало мазохизма Лоуренса. Но отрицательный герой – всегда жертва. Будь Гевара сегодня президентом Боливии, из этого ничего бы не вышло. Герою вроде него требуется распятие.

– Однако, возвращаясь к генералу, замечательно было другое: он совершил то, что совершил, в пятидесятилетнем возрасте, располагая такими ограниченными средствами… в отличие от Цезаря или Александра, у которых были огромные ресурсы. Эта мысль поразила меня до глубины души, когда я беседовал с Мао Цзэдуном.

В какой-то момент во время нашей беседы я осознал, что он понимает генерала де Голля куда лучше, чем французы. А ведь что было Мао до Франции – находись она где-нибудь в Сицилии, какая разница! Когда я спросил его: «Почему вы придаете генералу такое значение?» – он ответил просто: «Потому что он – человек вроде меня. Он спас свою родину». C’est bizarre[142]. Мао прекрасно знал, что де Голль не был коммунистом. Однако он распознал эту выдающуюся черту… героя, который спасает свою родину.

– Связь между мною и генералом, вероятно, уходила корнями в то, что принято называть Иррациональным. Остальные шли за ним по каким-то своим, осязаемым причинам. [Когда он заговорил про les autres[143], тон сделался слегка враждебным, и мне вспомнились скандалы, связанные с налогами, аферы, которые ассоциируются с термином «голлизм».] Но было у генерала одно качество, которого им было не понять, – нечто, что он разделял со мной одним.

Не подкупала ли его идея монархии? Порой говорят, что де Голль был королем без королевства. Одно время, будучи молодым специалистом по приемам танковой войны, он крутился вокруг партии монархистов. В ответ на мое предположение Мальро с отвращением замотал головой.

– Он считал, что преемственности быть не может, – ведь то, что он совершил, зиждилось на Иррациональном. И все-таки он огромное значение придавал законности. Но его собственной законностью было 18 июня. Со временем он понял, что больше никто этого совершить не смог бы. Если его Конституция хороша, стало быть, она, вероятно, должна действовать. Однако его законность – это другое дело.