«Утц» и другие истории из мира искусств — страница 38 из 56

– Я не был с ним близко знаком. Впоследствии мы с ним иногда встречались во Франции. Правда, в последний раз у меня сложилось впечатление, что недуг уже поразил его.

Эти двое сердечно ненавидели друг друга. Хемингуэй считал «товарища Мальро» позером, а Мальро считал, что Хемингуэй лишь строит из себя крепкого парня. Когда-то я уже спрашивал его об американском писателе. «Hemingway, c’est un fou qui a la folie de simplicité»[156].

Решив сменить тему, я спросил, как получилось, что у темнокожих африканских народов меньше комплексов по поводу их французского колониального прошлого, чем у их англоязычных соседей.

– В нашем случае это наследие Французской революции. Темнокожие сделались гражданами Франции по Конвенции 1792 года. И результат вышел довольно странный. Ведь какой-нибудь сенегалец может сказать половине моих друзей: «Я стал французом раньше вас». У огромного количества парижан родители из Эльзаса, Ниццы и т. д., а эти места вошли в состав Франции только в девятнадцатом веке. Зато Сенгор [поэт и президент Сенегала] может, если захочет, сказать: «Я француз с 1792 года». Конвенция раскрепостила колонии. Позже Наполеон ввел старые порядки ради Жозефины, но идея раскрепощения сохранилась.

В чем заключалась для Мальро жизнь человека действия?

– Есть определенный тип человека, которому требуется действие ради самого действия, как художнику требуются краска и холст. Но будьте осторожны! Многие из величайших исторических личностей, особенно занятые le grande politique[157], непосредственных действий толком не видали. Это вопрос индивидуального темперамента. По полочкам не разложишь. Наполеон был достаточно воинственным. Александр тоже, а вот Цезарь – в куда меньшей степени, а Ришелье – вовсе нет. При этом Ришелье был одним из величайших людей действия среди французов. Он вытащил Францию из положения третьестепенной державы, превратил в первую страну Европы.

Я имел в виду не это. В конце концов, сам Мальро повидал достаточно непосредственных действий, прежде чем прийти к выводу, что «авантюра осталась существовать разве что в высших правительственных кругах». Что значили для него его собственные действия?

– Во Франции интеллектуалы обычно не способны даже зонт открыть. Если интеллектуал сподобится пойти в ораторы или сражаться за родину, это уже что-то. Скажем так: во мне удачным образом сочетаются интеллект и физическая смелость, что я ежедневно доказывал в Испании. Это совпадение, счастливое совпадение, но все-таки – совпадение, притом банальное! Классический французский интеллектуал – homme de bibliothèque, писатель в своей библиотеке; эта традиция идет со времен Вольтера – что, по сути, неверно, поскольку Вольтер занимал чрезвычайно серьезные политические позиции. Однако репутация человека из библиотеки закрепилась. Есть одна личность, которую вы не помните – слишком молоды, но которая сыграла важнейшую роль, – Анатоль Франс. Анатоль Франс был великий талант. Его хоронили с государственными почестями. Однако Анатоль Франс не просто сам был homme de bibliothèque – его герои, и те были hommes de bibliothèque.

– Но вы из библиотеки бежали?

– Когда… возвращаешься из Азии и обнаруживаешь, что все твои приятели по «Nouvelle Revue Française»[158] пишут романы о гомосексуализме, да еще придают этому огромное значение, так и подмывает сказать: «Есть и другие вещи. Могила неизвестного педераста под Триумфальной аркой – это в некотором роде перебор».

Мальро не возражает против революционеров как таковых, лишь против революционеров – пустопорожних болтунов; этот класс он называет «чувствительные натуры из кафе “Флора”». Его отношение к революции таково: «Отправляйтесь в Боливию или сидите в кафе “Флора”». Он восхищается Режисом Дебрэ[159] и недавно обедал с ним. Все прошло великолепно, пусть мадам Дебрэ и сочла, что встрече несколько недоставало диалектики. Два года назад посетители, приезжавшие в Верьер, изумлялись, обнаружив, что кабинет Мальро превращен в ставку командования, а сам он склоняется над картами Восточной Бенгалии. Миссис Ганди, к его явному раздражению, не захотела видеть старого друга своего отца на поле битвы, и он поехал в Бангладеш только после провозглашения там независимости.

– Но если бы в дело не вступила Индия, я мог бы совершить нечто весьма серьезное. Я хотел отправиться в Бенгалию, взяв с собою шестьсот офицеров. Во Франции сколько угодно армейских офицеров в отставке, не особенно молодых, но и не слишком старых. Причем им ужасно скучно, и они рвутся в бой. С шестьюстами офицерами в ранге выше капитана мы могли бы открыть офицерскую школу и через полгода выпустить 2000 бенгальцев. У них все офицеры были пакистанцами, так что мы бы сделали великое дело. А каким ему показался Муджибур Рахман?[160]

– Европейцы заблуждаются, думая, будто он что-то вроде Ганди или Неру… Муджибур действует харизматически. Когда он путешествует по стране, ему кажется, что все замечательно, потому что его везде принимают по-царски. Он создает пламенную атмосферу. «Бангладеш победит!» и т. д. Но это далеко не решенное дело. Намерения его чисты, в этом я не сомневаюсь. В нем самом гнили нет, но гниль есть в государстве, и трудности перед ними стоят огромные. Не знаю, как вы, но сам я не поддаюсь пессимизму. В наше время, если в стране не царит тоталитарный режим, то действия отдельно взятой личности на местном уровне обладают достаточной силой, чтобы создать организацию. В Индии дела вершит не центральное правительство Индии. А какой прогресс с тех пор, как Индия получила независимость, formidable![161]

Так какие же сегодня перспективы у авантюриста? По его мнению, это слово особым смыслом не обладает. Возможно, какие-то слабые шансы в Средней Азии (все-таки Советский Союз – единственное сохранившееся имперское государство).

– Но ведь в Самарканде стоят многоквартирные дома, – грустно заметил он.

Под конец беседы мы обратились к Афганистану с его бледно-зелеными реками и буддистскими монастырями, где над кедровыми лесами кружат орлы, а племена ходят с медными алебардами и носят на головах лавровые венки, как во времена Александра Македонского.

– Еще Тибет, – сказал он, – всегда остается Тибет…

Собственность Максимилиана Тода

{10}

Шестого февраля 1975 года доктор Эстель Нойманн упала в расщелину ледника Бельграно в чилийской Патагонии.

В результате ее смерти Гарвард лишился лучшего гляциолога, работавшего в Соединенных Штатах; я потерял близкого союзника и хорошего друга. Думая об Эстель, я всякий раз вспоминаю ее чувство юмора, способности к статистике и эту слепую, бездумную храбрость, которой не хватало воображения, чтобы обернуться.

Работа доктора Нойманн продолжалась, правда оказавшись в руках менее надежных – я бы даже сказал, в предательских руках. В феврале прошлого года ее бывший ученик, доктор (теперь уже профессор) Гельмут Леандр из Института гляциологии в Киддколледже, штат Миннесота, опубликовал 103-страничный труд, в котором нападает на ее «Ледники Южного полушария». Затем, в сентябре, на симпозиуме по мировой климатологии в Тель-Авиве он назвал ее изыскания «безответственными». Тем вечером в баре отеля «Хилтон» до меня донеслись обрывки рассказа на немецком, обращенного к слушателям из Западной Германии, в котором объяснялось, что теория Нойманн – продукт неизлечимого оптимизма автора. «Или же, – добавил он шепотом, – ее купили».

Я проверил ее цифры. Перепроверил их. На эту работу у меня ушло шесть недель; по окончании я ходил с покрасневшими глазами, без сил. Эстель исписала своими материалами тринадцать блокнотов карманного формата в черных ледериновых переплетах: уравнения, графики и диаграммы, расшифровать которые способна была одна она, а в ее отсутствие – человек, близко ее знавший, то есть я. Я обязан был это сделать: как в память о ней, так и для того, чтобы убедить организации, спонсировавшие наши исследования. Никаких ошибок в ее данных, методе и выводах я не нашел.

Работа Эстель не могла не взбудоражить специалистов по катастрофам. Она неоспоримо доказала, что впрыскивание ископаемого топлива в атмосферу не оказывает ни малейшего эффекта на температуру ледников. Вероятность того, что это вызовет новый ледниковый период, – по крайней мере, в следующие 10 000 лет – нулевая. А заявления доктора Леандра и его коллег попросту отражали ту склонность к саморазрушению, что в наши дни въелась в американские научные круги. «Ох уж мне эти додо![162] – вздохнула бы она. – Ох уж мне эти додо!»

Эстель опубликовала свою диссертацию в 1965-м, и с тех пор ее работа привлекала внимание химической, нефтехимической и аэрокосмической промышленности. Фонд «Клиффхарт» (подразделение компании «Хартланд-ойл») спонсировал наш проект, выделив на него 150 000 долларов. Пять месяцев мы изучали структуру «цветов Тиндаля»[163] – полостей в форме цветка с шестью лепестками, которые образуются в параллельных слоях на поверхности тающего льда и напоминают наложенные друг на дружку каллиграфические надписи какого-нибудь дзенского мастера из Японии.

(Другой крупный специалист в этой области, доктор Нономура Хидеёси, ушел в монастырь неподалеку от Нары.)

Не успели мы закончить, как еще девятнадцать фондов стали уговаривать нас принять от них деньги – столько, сколько понадобится. Их попечители, видимо, готовы были на любые расходы, лишь бы работа продолжалась.

Девятого октября 1974 года, светлым осенним днем, когда повсюду кружились багряные листья, мы с Эстель встретились в Гарварде, в факультетском клубе, чтобы за обедом обсудить нашу предстоящую экспедицию на шапку ледника Бельграно. Яйца «бенедикт», которые нам принесли, были почти несъедобными, беседа утопала в ржании пяти оксфордских историков за соседним столиком.