Теперь я думаю: мне, наверное, очень повезло, что я встретила на своем пути Маланина. Да, того самого, в прошлом известного режиссера, а теперь профессора… Я езжу к нему на могилу всегда одна, чтобы никто не помешал мне побыть с ним, чтобы снова увидеть его, Владимира Никифоровича, вспомнить, как вглядывался он в меня, неумелую, но, наверно, нахальную абитуриентку. От страха я держалась вызывающе, шла напролом. Что он рассмотрел во мне, когда я зычным голосом, с выражением, как школьница, читала стихи? Он, рискуя вызвать недовольство приемной комиссии, долго расспрашивал меня: как я представляю себе ту или иную сцену, как оцениваю декорации в последнем спектакле нашего академического?..
Слава богу, я смотрела все спектакли, которые шли в театрах города, и, наверно, именно этот факт стал для него доказательством того, что я иду учиться делу, которое люблю, а не просто мечтаю красоваться на сцене. Он не посмотрел ни на мое длинное цыганское платье, воплощение безвкусицы, ни на дешевые красные бусы. Мне-то тогда казалось, что я выгляжу самым лучшим образом, тем более что я готовилась читать длинные трагические монологи, а как их читать в мини-юбочке с голыми коленками? Но Маланин что-то увидел сквозь мой, конечно же, нелепый облик, недаром он так долго мучил меня вопросами, вглядываясь, словно прощупывая… а потом неожиданно предложил пойти к нему на режиссуру.
О режиссуре я как-то не думала. Не то чтобы я совсем не представляла себе, что такое режиссер, но как-то не связывала его с тем волшебством, которое преображает мир, заставляя забывать обо всем. Но когда Маланин сухо сообщил мне, что вряд ли я пройду на актерское, я перестала колебаться.
Смешная, глупая девчонка! Да разве знала я тогда, что режиссер — это творец, создающий мир, что именно от него зависит, какой будет старая-старая сказка, каким будет тот или иной персонаж?
…И сегодня мама отправила меня в театр пораньше, потому что в эти минуты я должна быть среди актеров. Моих актеров. Я видела работы многих в основном на студенческой сцене. Но что такое студенческая сцена, где ты живешь и двигаешься среди своих, пусть даже они и более придирчивы, чем зрители, все равно это — свои. Ты работаешь совершенно свободно и легко, тебя не заедает проза жизни — отношения с рабочими сцены, с декораторами, с костюмерным цехом… Я приложила все силы, чтобы сойтись со всеми. Мне сказали: с молодыми режиссерами это происходит редко. Наверно, это у меня от мамы, которая умудряется всегда и всюду подчинить себе обстоятельства. А тяга к бесполезному, с ее точки зрения, делу — к лицедейству, к созданию эфемерного, иллюзионного мира — это у меня от отца, считает она. Маме этот мир непонятен, она такая трезвая, так прочно стоит на земле, но ведь любила же она отца — человека странного, неуловимого, мечтательного… Значит, мир нуждается в нас, создающих сказку.
— Милка, можно тебя! На минутку!
Я оглядываюсь и как будто спотыкаюсь на ходу. Ах, Валентина! Зачем она пришла сюда? Ей бы сидеть дома у телевизора, чтобы отвлечься от горькой мысли, что свой шанс в этом театре, шанс, данный мною, для нее утерян. А она…
— Я не задержу…
Валентина просит, и голос у нее срывается, дрожит, а на лице такая мука, что я отвожу взгляд. Валька, с которой мы пять лет жили в одной комнате, делили все радости и тяготы студенческой жизни, веселая, озорная Валька просит меня уделить ей всего минутку! Скажи нам кто-нибудь, что наступит такой момент, когда мы с ней будем совсем чужими, разделенными как два разных полюса, разве бы мы поверили такому предвидению? Расхохотались бы, да и только. Ведь с самого начала было решено, что мы придем в театр, куда бы меня ни послали, вместе. Вместе — это значит, она за мной. И что она будет вместе со мной работать до седьмого, нет, до десятого пота, работать, чтобы сказать свое слово! Что ж, я выполнила свое обещание. Я настояла, чтобы ее взяли в этот театр, хотя женщин-актрис здесь предостаточно. Но только здесь каждый уходящий год уносит больше, чем где бы то ни было. Здесь нужна гибкость, изящество, а главное — молодость. Больше, чем в любом другом театре…
— Послушай, дай мне сыграть Принцессу в следующий раз. А?
Казалось бы, все уже переговорено. Зачем в сотый раз начинать бесполезный разговор? Она не хочет примириться с тем, что сама потеряла свой шанс.
— Мы же говорили об этом.
— Но почему, Мила? Дай, слышишь! Увидишь, я докажу, на что способна!
Валентина была, пожалуй, самой талантливой на нашем курсе. Ей трудно было привыкнуть к мысли, что к таланту, даже если он велик, нужно еще кое-что. Например, работоспособность.
— Я тебя включила в состав труппы. Почему не ты превзошла Белецкую, а она тебя?
Она пробует что-то сказать, но я перебиваю. До сих пор я изъяснялась с ней чуть ли не намеками, но сейчас… Надо ставить все точки над «и». Надо.
— Потому что она работала как зверь. Опа брала уроки хореографии. Она, кроме того, в свои двадцать восемь бегает по утрам кросс, держит фигуру. А ты…
— У меня ребенок, ты знаешь!
Кому, как не мне, это знать? Кто покупал пеленки, бегал в роддом с бесчисленными свертками и торжественно выносил из роддома Белку, вручая ее счастливому отцу? Но ведь никому из тех, кто будет смотреть спектакль, нет дела до того, что у актрисы дома маленький ребенок и поэтому она такая скованная, неуклюжая, поэтому она запинается и путает слова роли. Никто не будет спрашивать, отчего Валентина не справилась с ролью. И то, что Принцессу играет не она, а Белецкая, справедливо. Но почему же, зная это, я стою перед ней так виновато и только стараюсь, изо всех сил стараюсь, чтобы в голосе моем не было ни ноты жалости? Валька, которая кормила меня с ложечки, когда я болела, которая делилась со мной последним! Ее большие голубые глаза смотрят на меня так укоризненно, она сейчас, заплаканная, так хороша, что я хочу забыть о ее расползшейся фигуре, о ее вечных попытках ускользнуть с репетиции. Но тут же я вспоминаю, как приходила к ней несколько раз, чтобы позаниматься с ней дома, порепетировать сцены отдельно. Но она, радуясь мне, все старалась отвлечь мое внимание. Она хотела репетировать сама, но хотения этого хватало ненадолго… И я пытаюсь взять себя в руки.
— Валентина, ты помнишь, что обещала мне, когда выходила замуж?
— Помню.
Конечно, она помнит! Я уговаривала ее, увещевала подождать. Надо было сыграть в театре хотя бы две-три роли, сыграть так, как только она могла! Никуда бы не убежал Колька Романов, ее художник. Ей надо было вначале встать на ноги. Семья — капкан не только для мужчин. Валентина за месяцы беременности и ухода за ребенком работать почти не могла. А искусство, как, впрочем, любое дело, мстит за это.
— Ты веришь, что если бы я была на твоем месте, то я занималась бы ролью, даже если бы мне пришлось спать по два часа в сутки?
— Но это ты!
Да, это я! За эти годы, проведенные среди театралов, мне не раз приходилось видеть спившихся, несостоявшихся гениев. Всегда находилось что-то, что мешало им: то не было квартиры и денег, то плохая жена, то вот, как у Валентины, ребенок…
Стоп, обрываю я себя, стоп! Может быть, я и вправду очень жестока? Но что я сейчас могу? Валентина верила, что я вытяну ее из всяких переделок, что я — вечный двигатель ее таланта. Все, кончился вечный двигатель.
— Я дам тебе другую роль.
— Я прошу — оставь мне Принцессу!
Я беру ее за руку — безвольную мягкую руку, тащу по коридору. Она удивленно хлопает своими голубыми глазами, молчит.
— Что ты сегодня делала?
— Я? — Она припоминает. — Ну, встала, Белку кормила, убирала. Что еще? Читала кое-что из старых лекций.
Я подтаскиваю ее к уборной, где Белецкая уже в наряде Принцессы продолжает свои бесчисленные па. Она кружится в уборной, внимательно, чуть холодновато изучая свое изображение в зеркалах. Вот встала на пуанты, изогнулась, потом, все так же не замечая нас, кокетливо улыбнулась себе и закружилась.
— И ты должна бы делать это самое. С тряпкой, с кастрюлей, с чем угодно, только бы потом не валиться с пуантов и не путать слова роли. Когда ты поймешь это, приходи. Я дам тебе такую роль, когда увижу, что ты готова драть с себя семь шкур!
Она вырывает руку, и ее красивое лицо искажается злобной гримасой. Она шепчет:
— Это потому… потому ты взяла Белецкую, что у нее муж Главный. А я… я никто! Только поэтому! А еще прикрываешься словами. Я… я всегда говорила, что, если надо, ты пойдешь по трупам!
Она уже кричит. Из соседних уборных выглядывают артисты. Валентина рыдает. Я хотела обнять ее, но она отстранилась.
— Не трогай меня!
Что-то обрывается во мне… Кот в сапогах выскакивает и, обняв Валентину, шепчет ей на ухо какие-то слова утешения, она покорно дает себя увести. О, мудрый Кот! Я оглядываюсь, говорю с трудом:
— Спектакль через двадцать минут. Все готовы?
И все кивают, как будто ничего не произошло, расходятся по своим уборным. Я снова остаюсь одна. Не может быть, чтобы они согласились с Валентиной… Ведь все видели, что я тянула ее на эту роль вопреки желанию Главного и дирекции, — в театре достаточно актрис, которые имеют право получить эту роль.
Я ищу себе оправдания — значит, чувствую за собой какую-то вину? Если так, в чем она? Не знаю. Сегодняшняя премьера омрачена для меня безжалостно и грубо. А я так к ней готовилась…
— Богумила Антоновна, вас к директору.
Директор подтянут, суховат и очень деловит. Он прекрасно знает, что у меня все готово, но тем не менее учиняет мне формальный допрос: «Декорации в порядке? Актеры на месте? Людоед, то есть Формович, не принял лишнего? Довольна ли работой костюмеров», — и так далее, и так далее… Ему как будто хочется лишний раз получить от меня подтверждение, что за все, что бы ни случилось, теперь отвечаю я, ведь он все предусмотрел, все проверил… Даже за трезвость Формовича. Раза два Формович являлся, что называется, тепленький, но гроза благополучно проносилась над его голов