ой, потому что, говорят, у него кто-то есть «наверху», а директор наш страх как не любит портить отношения с начальством. Вот если бы я разоблачила Формовича, если бы я взяла на себя эту задачу, тут он поддержал бы меня от всей души… Сегодня Формович, к счастью, трезв как стеклышко. Он очень хотел получить тут роль. Вообще-то парень он славный и умница.
Я вылетаю из директорского кабинета: до премьеры осталось пять минут, а мне надо еще усадить маму, она после звонка сама ни за что не войдет в зал. Рядом с мамой я посадила кучу своих институтских, они уже были па сдаче, но все равно хотят посмотреть и премьеру. Это паши младшие, они выпускаются только в этом году, и, прежде чем покинуть ложу, я успеваю переброситься с ними последними новостями.
Великий миг настает: звучит музыка, расходится занавес, и на нежно-зеленую лужайку выходит Кот в сапогах и Маркиз-Простак. Они начинают диалог. Простак немного сбился с ритма, но это почти незаметно. До чего же он хорош — волосы лежат ровными прядями, жилетка плотно облегает фигуру, глаза мечтательные и наивные, как и полагается Простаку, который потом станет Маркизом. Он не хочет ничего слушать из того, к чему его призывает практичный Кот, он живет в своем мире грез и музыки…
Я улыбаюсь в темноте. Каждое слово знакомо мне, потому что сколько раз мы переиначивали его, это слово, искали ту единственную интонацию, которая должна в нем звучать! Сейчас, когда спектакль набирает силу, я придирчиво слежу за музыкой и почти не нахожу в ней фальшивых нот. Ну конечно, вот здесь неловко повернулся Кот, вот чуть кокетливее, чем нужно, играет Принцесса, но все равно, дети сидят как завороженные. Сверху, из боковой ложи, мне видны лица гостей из министерства — они, кажется, тоже забыли, кто они и зачем явились, лица их размягченные. Может быть, они снова почувствовали себя мальчишками, верящими в эту сказку, может быть, они вспомнили, что когда-то истово мечтали об опасных приключениях, о Принцессе… Все мы родом из детства, думаю я, глядя, как взрослые люди напряженно смотрят на сцену, дай бог нам почаще вспоминать об этом!
Первое действие заканчивается, я выхожу из ложи, пересекаю узкую лестницу, чтобы попасть в уборные. Внизу еще слышны аплодисменты, начинается антракт, но по улыбкам помощников, по лицам рабочих сцены я вижу, что все идет хорошо. Как же не поздравить актеров, как не поделиться с ними тем радостным возбуждением, которое сжигает меня?
Белецкая стоит посреди гримерки, она, кажется, готова взлететь в ворохе своих кружев. Ну дай я тебя поцелую, дорогая, ты просто великолепна, честное слово, так держать второй акт, и так далее и так далее!.. Она тоже что-то лепечет, спрашивает, сомневается, но вошедший Людоед, то есть Формович, басит, тоже обнимая ее:
— Людка, перестань, все нормально, только будь попроще, чуть-чуть.
— А как я? — тут же спрашивает он меня.
— Нормально, только ходи чуть тяжелее, ты же не танцор, ты же колода, понял! — Он слушает меня внимательно, как будто каждое мое слово — откровение. Правда, я забываю, что оба они на сцене по пять лет, что я всего лишь вчерашняя выпускница. Я для них Богумила Антоновна, я творец, и они забывают, что вчера, быть может, отправляли в мой адрес снисходительные реплики. А я забываю, что они и старше, и опытнее меня.
А где же Простак? Его я оставляю напоследок, с ним я буду держаться чуть холоднее, чуть отдаленнее. И я выхожу в коридор, иду к его комнате. По там уже девчонки-слуги, кто-то из рабочих сцены. Я слышу голоса:
— Витька, чего тебе беспокоиться? Тебе в этом театре все главные роли обеспечены!
— Вот именно, — подхватывает кто-то.
— С чего бы? — Это голос Виктора, он же Простак, он же — Маркиз Карабас.
— Да что, не видно? Богумила на тебя как кошка на сало смотрит. Что, не правда? Не теряйся, брат, она деловая. Директор и Главный не слишком с ней в споры вступают!
Я узнаю голос этого философа. Это Катко, машинист сцены. Но Виктор?
— Да-а, она тут всем жару задаст. — Голос у Виктора безмятежный.
— Ты бы ее попросил, чтобы она меня дублером Кота поставила! — А это голос Иванчука, слуги Людоеда.
— Ладно, — соглашается Виктор. — Попрошу.
— Она тебе не откажет, — нажимает Иванчук.
— Что верно, то верно… — Мой Простак сказал это таким тоном, что все захохотали.
Я тихонько отхожу от двери. Ведь я репетировала с ним точно так же, как и с остальными. Ведь я на выпускном спектакле играла с ним Нору, и, может быть, поэтому нас распределили вместе, в один театр. Правда, после репетиций он несколько раз рвался проводить меня, а я не соглашалась. Потом, после премьеры, думала я. После премьеры. Иначе будут говорить, что я выбирала актеров с пристрастием. Вот она, премьера. Что ж, Виктор Анищук, наверно, я где-то выдала себя. Но теперь, клянусь, я никогда не буду смотреть на тебя как кошка на сало! Никогда! Никогда! Нико…
Вахтер у выхода посмотрел на меня с удивлением. В легком платьице — на холод? Сентябрьский вечер принял меня в свои объятия, я упала в него, как раскаленный утюг в озеро. На темном, уже влажном асфальте лежат тяжелые желтые листья кленов, верхушки деревьев шумят покорно и тихо, словно жалуясь кому-то в вышине, полная луна вся в туманных разводах едва освещает дворик, холодный ствол клена шероховат. Мои первые потери! Первые… Становится страшно, мне хочется прижаться к кому-то, кто сильнее меня. Мама… Она, наверно, сжала бы мою голову и сказала: «Я тебе говорила, дочка, шла бы ты лучше в сельскохозяйственный техникум. Вон Анна наша — моложе тебя, а у нее дом какой! А Володька? Совсем молодой, а уже „Москвич“ купил, девку вон какую выбрал! Смотрю, тебе тут одна колготня!»
Мамочка, я ничего не скажу тебе. Просто, может быть, прижмусь к твоей руке, зажмуря глаза. Я сама выбрала свою дорогу, и пусть будет на ней все, что мне суждено испытать в жизни. Пусть будет!
Далекие звезды смутно мерцают сквозь поредевшие листья кленов. Звезды, вам, наверно, смешно, вы слышали столько клятв, столько обещаний. Но я все равно бросаю вам вызов, потому что для меня то, что происходит и произойдет, — моя единственная жизнь
Так пусть приходит все, что должно прийти!
— Богумила Антоновна! Вас на сцену. Слышите?!
Моя помощница, напряженно вглядываясь в темноту, зовет меня. Я вхожу в театр, иду за ней. Навстречу аплодисментам. Моей первой победе. Моей премьере.
Хрустальная чаша надежды
Собирая одеяла, которые с утра проветривались на бельевой веревке, Антон не замечал, что с улицы, насмешливо блестя глазами и уверенно положив маленькие руки с ярко накрашенными ногтями на мокрые доски ограды, уже давно смотрит на него Катя. Наконец он поднял голову и увидел ее, неловко дернулся, но, быстро овладев собой, ответил на ее «здравствуй!» и неторопливо пошел в дом. Катя дождалась, пока бывший муж все же выйдет из дому — за очередной охапкой одеял. Выйдя и вновь увидев ее, он внутренне сжался: темно-карие Катины глаза, такие яркие на розовом, гладком личике, смотрели на него с вызовом и ожиданием. Он не хотел видеть ее, потому что каждая такая встреча приносила боль и новую вспышку безнадежной уверенности в том, что ничего у них с Катей не наладится. Он торопливо пошел в глубь двора, невольно заслоняясь от нее одеялами.
— Слушай, Антошка, давай сегодня встретим праздник в парке? А? — сказала она ему в спину. Антон минуту помедлил, прежде чем равнодушно оглянуться.
— Что, кавалеров не нашлось?
— Да ну тебя! — махнула она рукой. — Просто посидим по-человечески, вспомним все хорошее.
— Хорошее? — Он прищурил глаза. В голосе его звучал вызов. Но она смотрела как ни в чем не бывало, только в темных глазах мелькали смешливые искорки.
— Конечно, хорошее. Ну и что, если мы разошлись? Что у нас, и вспомнить нечего?
— Нечего.
Она совсем не обращала внимания на его сухой и колючий тон, и это еще больше злило Антона, потому что в ее игре, готовности снова встретиться с ним было сознание своей власти и своей красоты. И в то же время он жадно и бессознательно вслушивался в ее интонации, в голос.
— Антошка, ну не разыгрывай из себя неизвестно кого! Посмотри, какой день нынче! Солнце, тепло — зачем хмуриться, зачем вечно городить эти проблемы?! И ты ведь хочешь побыть со мной. Я это знаю. Одним словом, в семь часов, на нашем месте! Слышишь?
Не дожидаясь ответа, она повернулась и пошла по улице, высокая, с каштановыми кудрями, которые выбивались из-под коричневой вязаной шапочки, в темном пальто, что обрисовывало ее стройную фигуру. Антон заметил па ней новенькие ботинки с желтыми металлическими подковками и подумал, что ей, наверно, тяжело ходить на таких высоченных каблуках. Но она шла легко, словно несла ее какая-то гибкая, уверенная сила, что пробивалась в каждом ее движении, во всей фигуре.
Стукнула дверь хаты; дед спускался по ступенькам крыльца, тяжело подтягивая негнущуюся ногу. Он ваял два одеяла, мимоходом заметил:
— Не клади на мать холодное, сначала погрей у батареи.
— Хорошо, — отозвался Антон, неподвижно стоя у веревок.
Дед посмотрел сквозь редкую ограду на уходящую Катю, хмыкнул, но ничего не сказал и, согнувшись, ушел в дом. Антон поспешил вслед за ним.
В печи догорало неяркое пламя, особенно бледное в свете розового утра, что смотрело в окна. Пахло жареным, деревенский чугунок покрылся белой, чуть припорошенной пеплом пеной.
— Кто сегодня кормить будет, ты? — спросил дед, положив одеяла возле батареи и поставив на стол миску с оладьями. — А то давай я.
— Да ладно. Ты отдохни, хватит тебе с печкой забот.
— Ага, холера, что-то там заерундило. Нужно Гришку кликать.
— Твой Гришка уже не видит ни черта.
— Так ему восьмой десяток пошел. Но дома еще командует, вояка.
— Пускай себе командует, а для печи надо кого-то из молодых найти.
— Кого тут найдешь, в городе? Когда-то в деревне хоть и один, да был мужик, у которого тяга гудела, и все, что по печной части надо, спорилось. А теперь…