— Постой, Лиза! — Он испугался. Схватив за плечи, попробовал удержать, и она остановилась, выжидательно и страдальчески глядя на него. — Что же ты, и разговаривать не желаешь с родным отцом? А я… ехал сюда. Торопился, узнавал, где ты. Знаешь ведь, меня не пустят к тебе. Мать запретила… А я… скучал очень!
— Правда, скучал? — недоверчиво прошептала Лиза, и, уловив ее волнение, он усилил нажим:
— Еще как скучал. Ты не представляешь! Доченька…
Под ярким осенним солнцем на лице его, слегка одутловатом, стали заметны глубокие морщины на лбу и поменьше у глаз; на висках означились красные прожилки. Лиза стоит понурившись, ей тяжело и неспокойно — от отца идет знакомый с детства запах табака, и волнение подступает к самому горлу. А он не умолкает.
— Не надо судить… отца! Слышишь? Ты никого не слушай, живи своим умом. Мало ли злых людей. Я тоже… виноват перед тобой. Эх, дочка, дочка!
Лиза видит, что отец и сам растрогался от своих слов, в серых блеклых глазах его стоят слезы. Она чувствует какую-то фальшь в торопливых отцовских словах. Но понимает и то, что отец заискивает перед ней, потому что ощущает свою беспомощность: уйди она, отвернись, что ему останется? Только смириться. Ни силой, ни словом, ничем не сможет он ее остановить. И острая, тоскливая жалость побеждает — она судорожно бросает портфель под ноги и, ткнувшись в жесткий помятый пиджак, на мгновение застывает, обхватив отца худыми длинными руками. Губы ее шевелятся, словно выговаривая непривычные, идущие из какой-то глубины ее существа слова любви и жалости. Безмерная томи-тельная радость сострадания охватывает с такой силой, что хочется крикнуть, удариться о землю и заплакать во весь голос… но тут же испуг захлестывает ее, она стыдливо отстраняется.
Сияющее солнце стоит над головой, пахнет теплой соломой и сухими кленовыми листьями. Мир, как всегда, ясен и чист. Видно, как над рекой плывет сверкающая серебряная паутина и как белая пена бьется о тонкие серо-зеленые прутья ивняка.
…— Лиза-а! — звонко донеслось из гущи желто-красных деревьев. В школе-интернате только что закончился урок, и подруги звали Лизу, чтобы никто не заметил ее отсутствия. Этот урок Лиза прогуляла.
— Мне надо идти, — шепчет девочка; голос ее становится мягче, ясные серые глаза затуманиваются. — Мы всегда ходим вместе.
— Подожди! — Отец засуетился, долго и судорожно вытаскивал из кармана что-то твердое и круглое. — Вот тебе! Это груши, называются «бергамот». По-турецки означает — «княжеские груши».
«Княжеские груши» большие, прозрачно-желтоватые, бока их помялись и слегка почернели. Возле интерната несколько деревьев, на которых висят точно такие же груши, но Лизе кажется, что они и поменьше, и поплоше отцовских.
— Ты ешь. Они вкусные!
— Спасибо.
А голоса все звенят над кленами:
— Лиза-а!
— Да здесь я! — отозвалась Лиза раздраженно, и тогда несколько голосов сразу завопили ей навстречу:
— Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это!
— Где ты была? — закричала Лизина подружка Валечка, замахиваясь портфелем на мальчишек, которые встретили Лизу насмешками. — Я уж думала, ты заблудилась. Чего улыбаешься? Староста наябедничать собрался, но мы ему показали!
— А разве я улыбаюсь? — искренне удивилась Лиза, не замечая, что на губах ее — детских, но с едва заметной горькой морщинкой — дрожит улыбка. — Где была? Возле речки.
— Она с русалкой беседовала, — усмехнулся староста, серьезный, в роговых очках. — А я красней перед воспитательницами.
— Как же, с русалкой! Скрывает она что-то! — прокричала Валя. — Где была? — И шепотом Лизе: — Ну?
И Лиза, нехотя отстав от подруг, объяснила:
— Понимаешь… Я отца встретила.
— Ну?! Этого пьяницу? — Лицо у Вали стало насмешливым. — А что он тебе привез?
— И вовсе он не пьяница… — Лиза помрачнела, глаза ее сверкнули.
— Как же не пьяница, если его прав родительских лишили?
— Тихо! Что ты орешь… на весь мир!
— Лизка, так это все знают. Ты что, жалеешь его? Чего он хоть привез тебе?
— Обязательно привозить?
— А чего же приезжал? Ну, что там, в портфеле?
— «Княжеские груши».
— Да ну! Какие это? Покажи!
Валя схватилась за Лизин портфель, закричала весело и беззаботно:
— Девчонки! У Лизы груши какие-то княжеские! Идите сюда!
— Какие груши? — Лизу окружили, затормошили. Опа не отдавала портфель.
— Обыкновенные. Называются «бергамот», по-турецки «княжеские».
— Покажи!
Валя вырвала портфель, и не успела Лиза ничего сказать, как бергамоты ее пошли по рукам.
— Ну и невидаль! — насмешливо констатировал староста. — Таких груш у нас в саду сколько хошь!
— Таких у нас нет! — Лиза даже обиделась.
— Хочешь — сравним? Точно такие. Э, да они же из нашего сада!
— Мне отец их привез из другого города!
— Он тебя обманул! Он же пьяница! — объяснила Валя, протягивая Лизе портфель. — Выкинь ты их! Пошли.
— Пойдемте, ребята! — скомандовал староста, и все поспешили за ним. Желтые груши, брошенные кем-то в траву, лежали возле самой дорожки, недалеко от почерневшей картофельной ботвы.
— Нашла о чем горевать! — Валя залихватски закинула портфель за плечо. — У меня вообще никого. И не надо! А то копейку жалеет на подарок. Пошли!
Лиза наклонилась над грушами, провела рукой по теплой душистой кожуре. Нахальная черно-желтая оса уже ползла по примятому краю груши, на другую взбирался упорный маленький муравей.
— А я их заберу. Ты просто Дура. Раскудахталась как курица: «Не те, не те! А они те! „Княжеские“!»
— Я дура! — вскинулась Валя. — Да ты… ты… — У нее задрожал голос, и, оборвав фразу, она торопливо пошла по дорожке, пряча лицо.
Над полем, над кленами плыл аромат теплых зрелых груш. Лиза бережно подобрала их, одну положила в кармашек передника, другую надкусила. Под ногами ее кудрявились фиолетовые цветки чебреца, качались желтые глазки пижмы. Девочка стояла, исподлобья глядя вслед уходящей подруге, потом глубоко вздохнула. Было тихо, и только нахальная оса никак не хотела улетать, вилась над Лизиным лицом, над ее рукой, бережно сжимавшей золотистую — «княжескую» — грушу.
Завороженный пион
Третий день шли дожди, и девчонки, что поселились в Вериной хате, приходили усталые, запачканные вязкой коричневой глиной, с красными озябшими руками, которыми они целый день копались в земле, выбирая картофель. Вере нравились ее постоялицы, особенно одна из студенток, Галя, тихая, несмелая девушка с длинными русыми косами, в плотном коричневом свитере домашней вязки, который скрывал ее худенькую фигуру. Старуха Авгинья, родная Верина сестра, наоборот, больше привязалась к Ане — та то и дело подсаживалась к пей, с интересом глядя, как свивается под узловатыми, но все еще цепкими бабкиными пальцами белоснежная шерсть. Аня была побойчее, сверкая белыми зубами, хохоча, рассказывала она об всем, что происходило в эти дни на поле.
Вера и бабка Авгинья держали корову и овец. В деревне коров уже держали немногие — в совхозе была ферма, а для собственной коровы корм доставать было нелегко. Но Вера не представляла себе жизни без своей Красули — без тихого ее мычания по утрам, когда она шла с подойником в хлев, без ласковости, с которой корова терлась лбом о Верин подол, без спокойствия, с которым она, не дожидаясь провожатых, шла к воротам дома. Вера вообще любила все живое истовой какой-то любовью, как будто все, что ее окружало, сильнее связывало ее с жизнью, помогало переносить одиночество. Галя несколько раз вызвалась идти с нею в хлев — доить Красулю, и та на удивление быстро подпустила девушку к себе и терпеливо дожидалась, пока тонкие Галины пальцы не освободят ее от тяжелого, наполнившего большое вымя молока.
— Смотри, тебя слушается, — удивилась тогда Вера, и высохшее, сплошь посеченное морщинами лицо ее заулыбалось. — Городская, а доить откуда умеешь?
— У тетки в Сибири корова есть, там и научилась, — Галя ласково погладила Красулю по боку, подняла ведро.
— А батька с матерью где?
Галя опустила глаза, нагнулась, сняла с ведра соломинку.
— Матери нет, в прошлом году умерла. А батька… Вера заботливо взяла у нее влажное, теплое ведро, остро пахнущее сыродоем.
— Если тяжко, не говори.
— Да нет, вам я скажу, тетя Вера! Он… он за драку в тюрьме сидит. Когда мама умерла, он чуть с ума не сошел. Нервный стал, а тут дружки что-то не так сказали…
— Моя ж ты девочка! — Вера хотела погладить Галю по голове, но постеснялась. Да и сноровки не было у нее такой — ласкать детей. И еще побоялась Вера, что руки у нее шершавые, небось сделает Гале больно. Но с того дня опа всегда старалась то подсунуть Гале лишний блин за завтраком, то взбить подушку ей на ночь, когда девчонки ложились рядком на большой ее, пышной постели, сплошь заваленной пуховыми подушками. Вера гордилась своей кроватью. Одеяло на ней было пуховое, подбитое малиновым атласом, и подушки тоже были пуховыми — Вера рвала для них перо старательно, чтобы ни одной колкой остины не попало в пуховики. Но Вера почему-то не любила спать в постели, все старалась лечь с бабкой на печке, и потому стояла пышная эта кровать как-то сиротливо и неприкаянно. И Вере было приятно, что студентки, вечером ложась спать, с наслаждением вытягиваются на перине, что и по утрам, когда она сама перестилает постель, хранится в ней душистое, живое тепло, от которого даже капроновые покрывала на подушках потеряли былую свою надменность и несгибаемость…
— Мы у вас, тетя Вера, как в раю живем! — смеялась Аня. — Девчонки нам завидуют, говорят, что лучшая хата в деревне — ваша!
— Не диво! — откликалась бабка Авгинья. — Такую трудягу, как Веруня, поискать надо. Эх, был бы мужик здесь, Микола аль Иван!
— Кто это — Микола, Иван? — спросила однажды Галя.
— Микола — брат ее, — кивнула бабка Авгинья на Веру. — А Иван…
— Не надо, бабка, — покраснела Вера, и девушки с удивлением увидели, как вспыхнули серые, с красноватыми ободками усталости ее глаза, как прояснилось и тут же погасло лицо.