Но, глядя на ее розовое, с едва заметными мелкими морщинками возле глаз лицо, он подумал и о другом: о том, какие немыслимые пласты времени отделяют их друг от друга. Когда она подбегала к нему девчушкой-семиклассницей, он был уже человеком, много пережившим, Владька, наверное, уже ходил в школу, они с Вандой только начали ощущать и достаток, и покой, и мечтали, что скоро, очень скоро смогут зажить по-настоящему, так, как хотелось.
Да! Будь Ванда живой, он бы, наверно, по-прежнему ощущал себя молодым, полным сил, желанным…
Она почувствовала его настроение, остановилась, заглянула ему в глаза и снова улыбнулась, как тогда, когда вытерла платком ему брюки, улыбнулась так, будто знала силу своей улыбки, которая молодила ее. И ему стало неожиданно легко и хорошо.
— Вы и сейчас совсем молодой, Иван Петрович, — заговорила она, коснувшись своей ладонью его руки. — Правда, честное слово…
Они оба не заметили, как солнце скрылось за небольшими серыми тучками, и только когда брызнули на теплую пыль, на тяжелые сонные вишни за оградами первые капли дождя, оба внезапно стали оглядываться по сторонам, словно не зная, что же делать дальше.
Галина, озираясь вокруг, увидела неподалеку массивные деревянные ворота с глубоким козырьком.
— Туда идемте! — потянула она его решительно за руку. — Да поскорее, сейчас хлынет,
Они побежали. Дождь тоже кинулся за ними, словно стараясь догнать их. Пинчук все же успел подумать: «Какая же это защита от дождя?» Но ворота и в самом деле оказались защитой, хотя за ними тут же отчаянно залился лаем злобный и, вероятно, большой пес.
— Что им тут охранять? — удивилась Галина; ласково заговорив с собакой, она добилась только того, что лай ее усилился и перешел в хриплый визг, так что из соседнего дома вышла старуха и, прищурившись, долго их разглядывала.
— Ворота капитальные, — согласился Пинчук, оглядывая глухой забор, обтянутый сверху проволокой. — В войну, бывало, пока в такую хату достучишься!..
Они стояли, тесно прижавшись к доскам ворот. Дождь, по-летнему быстрый, деловито смывал с сонных деревьев окраинной улицы бархатистую пыль, барабанил по крышам, и пенистые струйки воды уже бежали по улице. Душисто запахло влагой и землей. Пес за спиной умолк, только глухо ворчал время от времени. Первые лучи солнца брызнули из-за серых облаков, и стекла соседнего дома заблестели, омытые короткими, упругими струями дождя. Толстые сочные ирисы стояли, вытянув острые трехгранные листья, на которых искрились капельки влаги.
Пинчуку показалось, словно внезапно раздвинулись границы окружающего мира, который представал перед ним таким молодым, ярким и наполненным, в нем было так много и тепла и озаренности, что у него внезапно сжалось сердце, как у одиноко бредущего по улице человека, что ненароком заглянул в чужой дом во время свадьбы.
Неужели и в самом деле прошло все и он только гость на этом вечном пире жизни, тогда зачем нужно было ей, жизни, снова манить его?
«А может быть, может быть…» Он не договорил, боясь Спугнуть надежду, нет, только призрак надежды на то, что наконец разомкнется вокруг него кольцо одиночества и сожаления об ушедшем.
…Потому, что рядом она, эта молодая женщина — чуть заметная улыбка дрожит на полных губах, тонкие брови удивленно приподняты, словно и она впервые видит красоту вокруг и удивляется ей. Странно, это удивление красит ее еще больше и еще больше молодит.
Смутный пока облик девчонки, озорной и радостной, проступает в ней, и Пинчук неожиданно для себя протягивает руку и гладит ее по мягким теплым волосам. И она притихает, смотрит на него чуть насмешливо и благодарно…
Время, тягостно застывшее и онемелое, покатилось теперь как будто вдвое быстрее, словно стремясь нагнать себя самое. Теперь он, как когда-то в молодости, вскакивал на рассвете, шел на тихий рынок, искал цветы для Галины — влажные, тяжелые пионы, высокие стройные гладиолусы или белоснежные упругие каллы с нежными тычинками внутри.
Между ним и Галиной как будто ничего еще не было сказано, а между тем видеть ее каждый день стало для него необходимостью.
Первого сентября Галина сама принесла ему цветы, и, окончив работу, они уехали за город и долго бродили по березняку, начавшему желтеть и осыпаться.
Пятого сентября было воскресенье, и Пинчук проснулся еще до рассвета. Потом долго лежал, открыв глаза и следя за тем, как набирает силу бледный розовый рассвет, слушая, как тонко гудят в небе сверхзвуковые самолеты. Каждый год в этот день он уезжал к месту, дорогому для него, и там, в одиночестве, долго сидел возле рощи, так долго, что каждый раз, уезжая обратно, чувствовал — еще немного, и он мог бы врасти в нее, в эту землю, навечно, стать одним из могучих дубов, в теле которых гудят и ноют давние осколки.
Сегодня Галина ехала вместе с ним. Он чувствовал: она должна быть там. Почему — об этом он себя не спрашивал, как будто там могло и должно было все ре-шиться окончательно.
Они ехали полдня. Темно-серая лента шоссе все разворачивала перед ними свое пространство, голубая дымка висела над перелесками, притихшими и задумчивыми, как будто они молча готовились к чему-то таинственному. На полях началась уборка картофеля, и запах теплой разворошенной земли врывался в кабину, мешаясь с горьковатым дымом, медленно ползущим из дальних концов поля, где сжигали ботву. Земля праздновала свое освобождение от тяжелой работы, золотистыми грудами соломы стояли на опустевших участках стога.
Пинчуку вспомнилось, как мальчишкой он бегал по колкой стерне, приминая толстые колючие соломины загрубевшими за лето ногами, ощущая прохладу земли и ее тихую ласковость. И еще вспомнилось, как полз он тридцать с лишком лет назад по одичавшей, твердой, непаханой земле, заклиная ее расступиться, защитить от пуль и осколков и вместе с тем до смертного ужаса не желая навеки оставаться здесь, на этом поле, возле дубов, под холодным вечным небом.
Тогда ему было шестнадцать лет, он был самым молодым в отряде и уже успел повидать много смертей, но никогда смерть не подползала к нему так близко, никогда не заставляла содрогаться каждой жилкой и нервом, как там, на той земле, возле дубов. Он никому бы не смог передать и рассказать о яростной жажде жить, охватившей его, когда он то полз, то бежал вперед короткими перебежками, стреляя, содрогаясь от ненависти к тем, кто сейчас хотел, чтобы оборвался в нем горячий, пронзительный гул жизни, чтобы брызнула по пожухлой осенней земле его кровь, унося с собой все, что было в нем единственного и неповторимого. Но ему еще было суждено встретить Ванду, прожить с ней жизнь, вырастить сына и снова, повторяя молодость, увидеть женщину, которая родилась уже после того, как он полз мимо дубов, под корень срезаемых шквалом огня.
Ему суждено было растить и учить поколения школьников, видеть, как входят они в могучий поток времени; он долго переживал, когда тот или другой из его учеников не выполнял своего назначения, становясь бесполезным для жизни балластом — попадая в тюрьму, запивая, теряя волю и управление собой. И он, как никогда, с пронзительной ясностью видел сейчас, что Галина как будто тоже выпала из этого потока и теперь беспомощна, растерянна и оглушена. Ему уже было известно, что муж оставил ее, что она живет с сыном одна, живет трудно и неустроенно, как может, защищая себя от приставаний, от назойливого внимания мужчин.
Ему очень хотелось вспомнить ее такой, какой она была тогда, — бегущей к трибуне с букетом белых гвоздик. Но, даже рассматривая ее фотографии, он не мог вызвать в памяти этот образ — вставали другие девчонки и мальчишки, совсем юные — все те, кому он пытался передать свой опыт и свое ощущение жизни.
Она сидела рядом, напряженно смотрела вдаль, думая о чем-то своем. Ему тоже не хотелось разговаривать. Возле песчаной насыпи, где начинались корявые медно-ствольные сосны, он повернул направо, на лесную в выбоинах дорогу. Машина пошла медленнее, на них повеяло влажностью затененной, усыпанной хвоей земли, грибной сыростью и прелью умирающих листьев. Неяркое осеннее солнце высушило дорогу, мелкий белый песок закурился под колесами, когда они, буксуя, одолевали последние километры.
Здесь был перелесок, и, словно оттеняя его, возле кустов летом буйно цвел иван-чай. Но сейчас, осенью, пышные красноватые соцветия высохли, сменились белыми, как из иены, султанами, и оттого перелесок казался поседевшим и усталым. Но на дубах листва была еще молодой и упругой, Желтые их кроны победно сияли в мягком свете дня, и кое-где ярко алели красные верхушки боярышника. Дорогу преградила сосна, вырванная с корнем, — наверно, после недавней грозы, и, вылезая из машины, Пинчук вздохнул особенно глубоко.
— Видно, давно здесь никого не было, — сказала Галина, вместе с ним оттаскивая длинный ствол в сторону.
Он кивнул, с признательностью подумал про себя, как тонко чувствует она его состояние.
Она выглядела сегодня особенно праздничной. Новый плащ сидел на ней как влитой, волосы уложены в неброскую, но аккуратную прическу, и ступала она мягко, чуть замедленно, как будто думая о своем или слушая его, Пинчука.
Они приехали и остановились возле самого старого кряжистого дуба. С северной стороны он был когда-то тяжело ранен, покривился и рос теперь, чуть наклонясь на юг, словно горбясь. Кто-то летом раскладывал под ним костер, и по телу его от земли медленно поползли вверх черные подпалины. И все равно он был хорош, и крона его высоко и мощно раскинулась в вышине, опережая все остальные деревья.
— Вот этот снаряд меня бы уложил, — показывая на впадину, искривившую стройное тело дерева, тихо сказал Пинчук. — Но дуб, видишь, на себя его принял.
Он был сегодня немногословен, и Галина пристально смотрела на него и слушала, впитывая каждое слово, изучая его большими, блестящими своими глазами. Он прожил жизнь, в которую целиком вошла и ее, кажущаяся порой такой долгой-долгой, серой и однообразной, как пропыленная полевая дорога, жизнь, и те двадцать лет, па которые он был старше.