Ужас и безумие — страница 4 из 7

В стихах соавторов Поплавского по «Ковчегу» образ чаще всего прислуживает общей идее, другими словами, носит декоративный характер. Либо, если это какая-то картина, то картина вполне определенная. У Поплавского образ словно срывается с цепи, играет, плодит себе подобных, и все только для того, чтобы передать общее настроение. Кое-кто из современников заметил это, например, Ходасевич: «Поплавский идет не от идеи к идее, но от образа к образу, от словосочетания к словосочетанию».

Медитация – вот, пожалуй, слово, определяющее стиль поэта. Есть настроение, почти всегда одно – щемящая грусть прощания с миром. К настроению подбираются картины, которые сменяют друг друга, как в синематографе, и между которыми порой всплывают горькие обобщения.


Все спокойно раннею весною.

Высоко вдали труба дымит.

На мосту, над речкою больною

поезд убегающий шумит.


Пустыри молчат под солнцем бледным.

Обогнув забор, трамвай уходит.

В высоте, блестя мотором медным,

в синеву аэроплан восходит.


Выйди в поле, бедный горожанин.

Посиди в кафе у низкой дачи.

Насладись, как беглый каторжанин,

нищетой своей и неудачей.


Пусть над домом ласточки несутся.

Слушай тишину, смежи ресницы.

Значит только нищие спасутся,

значит только нищие и птицы.


Все как прежде. Чахнет воскресенье.

Семафор качнулся на мосту.

В бледно-сером сумраке весеннем

спит закат, поднявшись в чистоту.


Тише… Скоро фонари зажгутся.

Дождь пойдет на темные дома.

И во тьму, где девушки смеются,

жалобно зазвонит синема.


Все как прежде. Над пожарной частью

всходят звезды в саване веков.

Спи душа, Тебе приснилось счастье,

страшно жить проснувшимся от снов.


Образы повторяются, переходят из стихотворения в стихотворение, бесконечно варьируются, множатся, связывают стихи в одну «нескончаемую, протяжную песнь» (Г. Адамович). Их движение похоже на движение природных сил. Не случайно дождь и снегопад можно назвать знаковыми стихиями поэтики Поплавского. Во-первых, это падение с неба на землю. Что такое для Поплавского падение, мы еще поговорим ниже. Во-вторых, дождь и снег вполне сравнимы с космическими посланцами. Поэт никогда не забывает, что мы живем в бездне, быть может, в самой затерянной ее части, в аду (образ ада также является сквозным).


Который час? Смотрите, ночь несут

на веках души, счастье забывая.

Звенит трамвай, таится Страшный Суд,

и ад галдит, судьбу перебивая.


Причем, чем больше в мире солнца, а с ним так называемой деловой, энергичной жизни, тем ближе этот мир к аду. И только жизнь вечерняя, жизнь, погружающаяся в сон, жизнь умирающая (смерть – вечный сон) если не приобретает какой-то смысл, то, по крайней мере, вызывает чувство жалости. Этим ощущением хрупкости бытия, затерянности в бездне Поплавский, безусловно, близок позднему Блоку с такими, например, его стихами:


Миры летят. Года летят. Пустая

вселенная глядит в нас мраком глаз.


Или:


А берег опустелой гавани

уж первый легкий снег занес…

В самом чистом, в самом нежном саване

сладко ли спать тебе, матрос?


Блок был кумиром для Поплавского (впрочем, не единственным; вторым кумиром был Рембо). Некоторые блоковские темы, мотивы и даже отдельные фразы перекочевали в стихи Поплавского и получили там свое развитие. Но в целом, разумеется, мир Поплавского самостоятелен. В смысле же формы вышеупомянутое «безумство» его стиля отличает его и от Блока.

Едва ли не чаще всего поэт пользуется такими словами и понятиями, как сон, забытье, смерть.


Спать. Лежать, покрывшись одеялом,

точно в теплый гроб сойти в кровать…


Смерть не есть нечто чужеродное на празднике жизни. Напротив, она столь обычно, столь свойски мелькает в толпе. Более того, кажется, именно она заправляет всем этим карнавалом.


В черном парке мы весну встречали,

тихо врал копеечный смычок,

смерть спускалась на воздушном шаре,

трогала влюбленных за плечо.


В результате ее присутствия буйный красочный мир начинает казаться каким-то ненастоящим, обманным. Жизнь тоже предстает сном. Сном наяву.

Неудивительно, что в этом сне рядом с людьми обитают ангелы, черти и другие мистические персонажи. Они столь гармонично вписываются в повседневность, что уже не кажутся сверхъестественными. И, наоборот, благодаря им мир теряет привычные очертания и фантастически преображается.


Было тихо в мире, было поздно.

Грязный ангел забывал свой голод

и ложился спать под флагом звездным

постепенно покрывавшим город.


А над черным веером курзала,

где сгорел закат костер печали,

тихо небо отворяло залы.

Ночь на башне призраки встречали.


Отбросив общую идею как цепь, связывающую образы, Поплавский стремится освободить и каждое отдельное слово от раз навсегда закрепленного за ним понятия. «Небрежный», приблизительный подбор слов позволяет им (словам) подняться над житейским смыслом, создавая атмосферу чарующей таинственности. С другой стороны, манера писать почти экспромтом, почти без помарок приводила к неуклюжести некоторых строк. Но это не смущало Поплавского, понимающего, что шероховатость, «детский лепет» в небольших дозах только подчеркивают юный возраст стиха.

«Да и вообще стихи не важны, – писал он, – гораздо важнее быть знакомым с поэтом, пить с ним чай, ходить с ним в кинематограф, стихи же в общем это суррогат, это для тех, у кого нет глаз для дальнего, глухого, являющегося в еле уловимых признаках». И тут мы подошли к главному в жизни Поплавского, к тому, что он называл «роман с Богом». Трагедия поэта лежит вот между чем: с одной стороны, «насладись нищетой своей и неудачей», потому что «только нищие спасутся», а с другой стороны, «тебе приснилось счастье, страшно жить проснувшимся от снов». Он как будто верит и не верит. «Я никогда не сомневался в существовании Бога, но сколько раз я сомневался в Его любви». Вера Поплавского страдала максимализмом: на свои искренние напряженные молитвы он хотел услышать пусть мгновенный, но ощутимый отзвук. Но отзвука свыше не было. И надежда сменялась отчаянием, смирение – бунтом. И нищета из орудия спасения превращалась в «доблесть падения», в героическое саморасточение.

Несмотря на то (или благодаря тому), что искусство для Бориса Поплавского не было чем-то главным, он стал одним из лучших поэтов эмиграции и ХХ века в целом.


8


Самое сложное, но и самое интересное – описывать то, что никогда не видел, что, может быть, не существует. Например, загробный мир.

Герой романа «Третий полицейский» ирландского писателя Флэнна О’Брайена умирает, но не замечает этого. Он пришел в запущенный дом старика Мэтерса, которого убил и закопал 3 года назад. Пришел, чтобы достать из-под половицы черный ящичек с деньгами убитого, якобы припрятанный здесь сообщником героя по имени Дивни. И вот в полутьме он цепляет ящик рукой, но тот срывается. Когда он протягивает руку в другой раз, там оказывается пусто, а в комнате раздается тихий кашель. Обернувшись, герой видит сидящего за столиком человека, страшного, забинтованного, внимательно следящего за ним и пьющего чай. Это не кто иной как убитый Мэтерс! Особенно ужасны его глаза. Они напоминают механические муляжи с крошечной дырочкой в центре, сквозь которую затаившись и с большим холодком выглядывает настоящий глаз. Да и он, возможно, очередной муляж, а настоящее скрывается за тысячами таких абсурдных масок с дырочками, проколотыми в одной плоскости.

Чтобы не сойти с ума, убийца заговаривает со своей жертвой и, между прочим, спрашивает: где черный ящик? На что старик задает ему встречный вопрос: как вас звать? И герой глубоко смущается, поскольку не помнит ни своего имени, ни кто он такой.

Отныне его ждет немало странных и непостижимых открытий, но все равно ему не придет в голову, что он – в ином мире. Он даже не замечает, что сам начинает поступать странно, по правилам этого мира. Например, вместо того, чтобы пытать о черном ящике своего сообщника, он идет справляться о нем в полицейский участок на том лишь основании, что «полицейские все знают, раз они умеют видеть цвета ветров».

Полицейских – двое: Мак-Кружкин и сержант Плак. Огромного, монструозного вида они, тем не менее, не страшны, поскольку крайне вежливы и предупредительны. Все их дело сводится к розыску украденных велосипедов или их деталей. И они весьма удивлены, что герой заявляет о пропаже часов (он решил разведать обстановку и пока не говорить о черном ящике) да еще не имеет имени. Разумеется, им все о нем известно, но они притворяются простаками, подыгрывают ему и между тем исподволь обучают его уму-разуму, открывая некоторые принципы мироздания.

Мак-Кружкин в свободное от работы время мастерит чудесные вещи: копьецо, которое может уколоть, не доходя до тела, ибо его острие – это еще не конец, а конец настолько тонок, что «о нем иногда невозможно подумать»; сундучки – один меньше другого до бесконечности, и последний «почти так же мал, как ничто». Сержант Плак говорит о странной болезни «атомика», орудующей в приходе. Она заключается в том, что люди, долго контактирующие с велосипедами, сами постепенно превращаются в велосипеды, и виной всему – взаимосвязь атомов каждой из сторон. С этой метафорой нельзя не согласиться, ведь человек представляет собой только то, чем заняты его мысли.

Переводчик романа Михаил Вассерман пишет: «Флэнн О’Брайен несет читателю свойственный ирландцам плавный, непрерывный переход от материального к духовному. Границ нет».

Велосипед в романе, по-видимому, символизирует материальное, возможно, греховное начало. И как после этого не понять изумление полицейских перед субъектом, заявившим, что он к велосипедам отношения не имеет. Это все равно что если бы к ангелам пришел человек и сказал, что он безгрешен.

В конце концов сержант Плак объявляет героя убийцей, но опять-таки делает это деликатно, словно из собственной подлости, словно он приговаривает к виселице невиновного. Происходит это т