кая война
«Идет война, и я – солдат», – говорит молодой британец Мохаммед Сидик Хан на видеозаписи, сделанной 7 июля 2005‐го за пару часов до того, как вместе с тремя другими столь же юными и преданными своему делу активистами стать «живыми бомбами» в поезде лондонской подземки и двухэтажном автобусе[387]. В своем заявлении он сбивчиво признает, что в СМИ его, скорее всего, выставят настоящим чудовищем и террористом, погубившим невинных гражданских. Сам он, однако же, видел себя кем-то совсем иным – защитником общины и веры в продолжающейся вот уже бог весть сколько войне. Британцы по большей части про эту войну не в курсе, однако сам он переживал ее весьма остро, и благодаря его действиям в тот кошмарный день 2005-го, как он сказал в обращении к своим английским согражданам, они «тоже смогут испробовать реальность на вкус».
Аналогичный мотив стоял за стрельбой в Сан-Бернардино, штат Калифорния, в декабре 2015-го, которая повлекла четырнадцать смертей и еще больше ранений и которую большинство американцев, новостных СМИ и представителей власти посчитали терактом. Но на страницах роскошного электронного журнала Dabiq исполнителя атаки Сайеда Ризвана Фарука и его супругу, Ташфин Малик, чествовали как героев. Они отнюдь не террористы, а воины в старой войне, которую к тому же начал отнюдь не ИГИЛ, а его западные враги. Как говорилось в Dabiq, действия пары в Сан-Бернардино были предприняты в ответ на попытки «ведомых американцами крестоносцев» «противостоять Халифату [самопровозглашенному халифату ИГИЛ]». Посему им подобает честь воинов, кои «прямо в крестоносных твердынях бесстрашно вселяют в сердца их ужас»[388].
В точности это же говорил в своем заявлении и Усама бен Ладен задолго до катастрофических атак на Всемирный торговый центр и Пентагон и за месяцы до взрывов в американских посольствах в Кении и Танзании – тех самых, в подготовке и финансировании которых его обвиняли. Мир охвачен войной, утверждал он в своей фетве 1998 года, и начало ей положил не он, а американцы своими действиями на Ближнем Востоке. По словам бен Ладена, это было «прямое объявление войны Богу, его Посланнику и всем мусульманам»[389]. Подобно предводителям ИГИЛ, он настаивал, что его собственное насилие – лишь реакция на объявшую мир великую брань. Это же он повторил в публичном заявлении после терактов 11 сентября 2001 года. Американские СМИ описывали эти теракты не как преступление кучки отщепенцев, а в точном соответствии с тем восприятием, какое хотел навязать бен Ладен: как объявление войны. Повторяя его слова, после 11 сентября американские газеты принялись заявлять, что в мире идет война, которую президент Джордж Буш – младший вскоре назовет «войной против терроризма».
Воображаемые битвы ИГИЛ и «Аль-Каиды» – не единственные актуальные для религиозных активистов по всему миру, и далеко не только в них прибегают к террористическим методам или целят в Европу или Америку. Андерс Брейвик, на множестве фото позирующий в военной униформе, воображал себя командором возрожденного ордена рыцарей-тамплиеров, которые в Средние века участвовали в христианских Крестовых походах; совершенный им в Норвегии теракт был задуман как ответный удар в той войне, которую с целью навязать мультикультурное общество якобы ведут против жителей Северной Европы и в которой, как опасался Брейвик, христианский мир вот-вот проиграет. Отправляясь во главе отряда в леса, чтобы выследить Эрика Роберта Рудольфа, подрывника с Олимпийских игр в Атланте, лидер Американского патриотического движения Бо Гриц объяснил, что этот Рудольф мнит себя «солдатом на войне», где враг – американское правительство. Учитывая популярность такого образа мыслей среди его коллег-ополченцев, Гриц, видимо, знал, о чем говорит. Например, во Всемирной церкви Создателя – группе, ответственной за расовые убийства Натаниэля Смита в Иллинойсе и Индиане, – приветствием и боевым кличем является акроним RAHOWA, который означает «racial holy war» («расовая священная война»).
«Господь Бог – муж брани», – напоминал один из предводителей «Христианской идентичности» Керри Нобл своим последователям в отделении «Завета, Меча и Божьей Десницы» в Арканзасе[390]. Позднее Нобл от столь радикальной позиции отказался, однако в то время считал ее неизбежной, поскольку «люди должны были знать, что пришло время перейти черту и обратиться к насилию», которое «будет угодно Господу»[391]. Когда бывший соратник Нобла Боб Мэтьюс воспринял данную им лицензию на насилие всерьез и решился на убийство ведущего еврейского радио, то скрылся в убежище на Уидби-Айленд и оттуда сделал заявление, что вместе с товарищами находится в состоянии «полной и безжалостной войны» с правительством США[392]. «Библия – это книга войны и ненависти», – подхватывал другой активист «Идентичности»[393].
Подобные образы божественной войны – устойчивая характерная черта религиозного активизма. Они определяют содержание и темы, которые «разыгрываются» в грандиозных сценариях, а те ложатся в основу современного перформативного насилия. В большинстве случаев эти образы – не новодел, а наследие уходящих корнями в почтенную древность религиозных традиций, священные тексты которых изобилуют военными образами. К примеру, в брошюре «Готовьте войну!» Керри Нобл подкрепляет свой воинственный настрой и участие в «Христианской армии Бога» цитатами из Библии. Поскольку Господь – «муж брани» (Исх 15:3) и воздает отмщением своим врагам, пишет Нобл, то и верующим в него следует поступать так же. Как и многие обратившиеся к террору активисты, он вдохновлялся образом космической войны.
Я называю эти образы «космическими», поскольку они больше жизни, отсылают к великим битвам легендарного прошлого и тесно связаны с метафизическим противостоянием добра и зла. Понятие космической войны – очень личное, но легко переносится в социальную плоскость. В конечном же счете оно превосходит любой человеческий опыт. Что делает религиозное насилие особенно неумолимо-жестоким – так это то, что его исполнители ставят эти религиозные образы божественного противостояния на службу земным политическим конфликтам. Именно поэтому акты религиозного терроризма – не просто тактические ходы в рамках политической стратегии, но и напоминания о намного превосходящем это все духовном противоборстве.
Сценарий космической войны играет центральную роль практически во всех инцидентах перформативного насилия, описанных в первой части этой книги. В христианских движениях образами сражений переполнена литература вооруженных группировок и «патриотов», включая манифест Андерса Брейвика и «Дневники Тёрнера» – любимую книжку Тимоти Маквея[394]. В символе веры, опубликованном в брошюре связанной с «Христианской идентичностью» группы под названием «Арийская нация», встречается такое заявление: «Мы Веруем, что в нынешние дни идет война между сынами тьмы (сегодня известными как жиды) и сынами Света (Господа Бога) – арийской расой, истинным Израилем Библии»[395].
Евангелист реконструкционизма преподобный Майкл Брей рассматривал свои насильственные демарши против абортариев как часть ведущейся в США «культурной войны», которая, помимо прочего, включает конфликты по поводу того, «насколько правительству следует вмешиваться в дела людей, должны ли налоги быть высокими или низкими, нужно ли ограничивать владение оружием, что делать с правами на аборт или же содомию»[396]. В Северной Ирландии преподобный Иан Пейсли, зачастую облекавший рассуждения о вере и политике в военные термины, основал журнал Battle Standard («Боевой стяг»)[397]. Один из его последователей, осужденный за террористическую деятельность, утверждал, что нападения на ирландских католиков – часть «религиозной войны»[398].
Еврейские активисты вроде Меира Эттингера и его деда, рабби Меира Кахане, также пребывали в убеждении, что насилие с их стороны оправданно как орудие в божественной войне, на которую их ведет сам Бог. Кровавую бойню, которую устроил в Пещере Патриархов в Хевроне доктор Барух Гольдштейн, также посчитали «актом войны». «Все евреи воюют с арабами», – сказал мне один из его сторонников так, как будто это что-то самоочевидное[399].
Удивительным образом вторя еврейскому активисту, сторонники ХАМАС заявляют, что «и у них война» – с Израилем[400]. Из-за этого-то великого конфликта, по словам шейха Ахмеда Ясина, и возникла нужда в ХАМАС[401]. Американцы и понятия не имеют, что «идет война», предупреждал меня Махмуд Абухалима[402]. Незадолго до первой атаки на ВТЦ, когда тот работал таксистом в Нью-Йорке, журналист ABC вспоминал, что когда-то ездил с мусульманским активистом и тот втолковывал ему, что Америка-де вскоре проиграет войну с исламом и при этом может вообще не понять, что идет война, или понять это в последний момент[403].
На протяжении веков концепция борьбы – джихада – вписывалась в исламе в самые разные теории личного спасения и политического избавления. «Жизнь – это вера и борьба», – вещал в Иране аятолла Хомейни, подразумевая, что понятие борьбы является для человеческого бытия основополагающим и приравнивается к исполнению религиозного долга[404]. Абд аль-Салам Фарадж и другие, как уже отмечалось ранее, обращались к идее джихада для призывов к использованию, коли в этом будет нужда, физической силы в борьбе против любых понятий, идеологий или политических институтов, которые якобы чужды исламу. Правда, концепция джихада не дает карт-бланш на насилие. Использование этой идеи для обоснования наступательных действий вроде терактов не раз вызывало среди мусульманских богословов ожесточенные споры. Как пишет исследователь ислама из США Брюс Лоуренс, значение этого термина меняется в зависимости от исторического контекста и учитывает не только военное и политическое, но и социальное, и экономическое измерения[405].
Однако вне зависимости от нюансов его использования, по сути, джихад – это образная концепция противостояния и борьбы, как правило, мирная и отсылающая к вечной борьбе добра и зла в душе каждого человека, но также изобилующая в риторике склонных к насилию религиозных активистов равно в авраамических и прочих религиях. Призывая своих сторонников к действию, воинствующий сикхский лидер Джарнаил Сингх Бхиндранвале упоминал «противоборство… за нашу веру, за сикхский народ, за угнетенных»[406]. На персональном уровне это конфликт между верой и неверием; на социальном – между истиной и нечестием. В Индии приверженцы «Бхаратия джаната парти» обращались к образам великих эпических битв из Махабхараты и Рамаяны. В Мьянме Ашин Виратху воображал, будто сражается за бирманский буддизм, а предводитель буддийского синкретического движения «Аум Синрикё» мыслил войну на пределе – глобальную битву, которая превзойдет обе мировые войны своей необузданной дикостью и разрушительной мощью[407].
Эти практически вездесущие образы войны, которые массово использовались воинствующими религиозными группами в начале XXI века, крайне важны для концепции религии и насилия, которой будет посвящена оставшаяся часть книги. В этой и следующей главах мы увидим, как вокруг понятия космической войны выстраивается сценарий, который воинствующие религиозные активисты затем разыгрывают в своих насильственных перформансах и который при этом связан с понятиями завоевания и неудачи, мученичества и жертвоприношения. В главе 10 мы посмотрим, как насилие может встраиваться в более широкую систему обоснования, а именно усиления на личном и социальном уровнях. В заключительной главе мы исследуем, как образы борьбы помогли религии стать проводником чести и легитимации, таким образом повышая роль религии как поддерживающей общественную жизнь идеологии упорядочивания.
Грандиозные сценарии
Стоит присмотреться к понятию войны поближе, как сталкиваешься с идеей абсолютной дихотомической оппозиции. Дело не просто в различии мнений или состязании с оппонентом на равных. В конце концов, едва ли военные действия помогают проговорить и осмыслить какие-либо различия. Война предполагает противоборство по принципу «всё или ничего» и ведется с врагом, которого надлежит уничтожить. Компромиссы немыслимы. Поразительнее всего в таком боевом настрое – твердокаменная уверенность в своей позиции и готовность ее отстаивать либо навязывать другим до конца.
Подобная уверенность какой-либо стороны, если мы ей симпатизируем, может рассматриваться как благородная, если же нет – как опасная, но, так или иначе, рациональности в ней ни на гран. При разрешении конфликтов первое правило – быть готовым принять, что и в вашей позиции, а не только в позиции оппонента, также могут быть изъяны. Если ставить себе целью поладить с другими людьми и не скатиться в насилие, такой подход – единственно разумный[408].
Но что если кто-нибудь такой цели себе не ставит? Воинственная позиция фундаментальным образом противоречит компромиссу и взаимопониманию, и если такую негибкую задиристую позицию занимают в самом начале спора – встает вопрос, зачем это нужно. Враждебность предполагает, что ее носитель разуверился в возможности компромисса или – с равной вероятностью – что благополучное разрешение конфликта не является его первоочередной задачей. И в самом деле, если кто-либо ищет не гармонии, а усиления через насилие, находиться в состоянии войны – вполне в его интересах. В такого рода случаях война становится не только контекстом, но и обоснованием для насилия; война объясняет насильственное поведение. Это верно даже в том случае, если послужившие поводом для конфликта земные противоречия явно не стоят подобной ожесточенности.
Именно этим объясняется, почему для наблюдателей за пределами совершающих теракты движений их поступки – такая загадка, тогда как для тех, кто к ним принадлежит, они кристально ясны. Многие европейцы озабочены массовым наплывом в их страны иммигрантов-неевропейцев; даже в Скандинавии, где мигрантов обычно принимали с раскрытыми объятиями, в отношении новоприбывших – особенно с Ближнего Востока – наблюдалось растущее недовольство со стороны «правых» кругов. Эти новые мигранты были носителями чуждых белым европейцам-христианам языка, религии и культуры – и потому их зачастую недолюбливали и боялись. Но мало какому европейцу пришло бы в голову считать их адским злом или убивать либеральных политиков, пустивших мигрантов в страну исходя из идеала мультикультурного общества.
Однако же именно так считал Андерс Брейвик. Когда в день кровавой атаки на принадлежавший либеральной партии молодежный лагерь неподалеку от Осло он выложил в сеть свой манифест, с его взглядами смог ознакомиться целый мир – и они шокировали даже тех, кто к мигрантам особой симпатии не испытывал. Манифест представлял общество как арену борьбы между силами христианства и полчищами мусульман вкупе с их защитниками из числа либеральных политиков – их Брейвик считал холуями, порочащими чистоту североевропейского общества. Мир для него был охвачен войной. Себе же Брейвик отводил роль воина, доблестно встающего на защиту правды, – и одевался в соответствии с этой ролью в военную форму воображаемого ордена современных рыцарей-тамплиеров. Для большинства его действия свидетельствовали о серьезных проблемах с головой; сам же он полагал себя героем войны.
Другой похожий пример – реакция на подрывы абортариев и убийство врачей. Для множества жителей США аборты – серьезная моральная дилемма и вопрос государственной политики, стоящий обсуждений, дебатов, протестов или драк. Сколь болезненной бы ни была эта тема, мало кто с обеих сторон счел бы ее достаточным поводом, чтобы умирать или убивать. Однако же активисты вроде преподобного Майкла Брея так не считали, отстаивая право убивать и, если потребуется, умирать в связи с проблемой абортов – и не в качестве вопроса государственной политики, а в смысле призыва к оружию. По объяснению Брея, нападения на клиники и покушения на жизнь делающих аборты врачей – это вопрос не только попустительских законов, но и куда более масштабного конфликта и коварной формы общественного контроля. В подобной картине мира американское общество уже долгое время держат за горло демонические силы и нарождается великая борьба за свободу. Прямо сейчас, по его словам, идет страшная война – но она по большей части остается невидимой, потому что супостаты расширяют свою власть потихоньку и втайне. В итоге массы не знают ни о мощи врага, ни о ее воздействии.
Мир, с точки зрения Брея, уже охвачен войной, которую он полагает сопоставимой со Второй мировой. «На кону стоит то же самое», – заявил он мне, добавив, что «и насилие оправданно по тем же причинам»[409]. Его очень впечатляло то необъятное чувство вины, каким терзались многие христиане, вспоминая постепенное установление нацистского режима, и что сами они в те ужасные годы проявляли безразличие и никак этому не помешали. Нюрнбергский процесс превратил сведения о произошедшем во всеобщее достояние и показал, как христиане, обычно весьма щепетильные, молчаливо пособничали нацистам. Теперь, рассуждал Брей, они сетуют: «ах, если бы мы зашевелились раньше и могли остановить убийства». Совершенно та же ситуация и с абортами.
Майка Брея возмущали не только убийства, как он говорил, «нерожденных», но и презрение к человеческой жизни, и склонность к убийствам без разбору – свойственным, по его мнению, равно нацистам и правящим кругам современного американского общества. Он сокрушался, что открытый мятеж или революция против властей предержащих случатся лишь в случае экономического коллапса или социальной катастрофы достаточной мощи, чтобы люди поняли, что происходит, «вооружились силой или рвением и взяли в руки оружие»[410]. Пока же этого не случилось, напоминанием об этой продолжающейся неслышной войне и, возможно, призывом для американцев к восстанию может послужить то, что он называл «защитными мерами», а большинство его сограждан – терактами.
Характерное для Андерса Брейвика и Майкла Брея видение мира как погруженного в эсхатологическую битву между силами добра и зла, где ареной служит политика, отнюдь не уникально: оно удивительно схоже со взглядами, которых придерживаются идеологи ИГИЛ и «Аль-Каиды», равно как и воинствующие сикхи и индуисты в Индии, «Аум Синрикё» в Японии, «Ках» – партия рабби Кахане – в Израиле, агрессивные буддисты Ашина Виратху в Мьянме и другие связанные с недавними терактами группы. Они шли на отчаянные поступки в якобы отчаянной же ситуации: мир будто слетел с катушек. Невзирая на принадлежность к разным культурам, они сходились на том, что нынешний мир охвачен войной.
Рис. 16. Лаборатория «Аум Синрикё» по производству нервно-паралитического газа. Фото: Марк Юргенсмейер
В Японии те же адепты «Аум Синрикё» утверждали, что мир лежит на грани катастрофы, сопоставимой со Второй мировой, – войны, из которой в памяти японцев запечатлелись прежде всего атомные бомбы, разрушившие Хиросиму и Нагасаки. То было царство ужаса, поучал духовный лидер движения, и оно возвращается в образе Армагеддона – войны, которая будет еще кошмарнее Второй мировой. «По сравнению с оружием Третьей мировой, – говорил Асахара своим ученикам, – атомная и водородная бомба покажутся детской забавой»[411]. Их цель, как он утверждал, – «стереть с лица земли города и вызвать анархию, чтобы затем насадить во всем мире единый политический порядок»[412]. Адептам внушали, что в аумовских химических лабораториях делают нервно-паралитический газ, исключительно чтобы разработать средства превентивной медицины и устройства, способные защитить от отравы, когда настанет Армагеддон и силы зла пустят в ход против населения химическое оружие. Но лишь самые преданные могли верить в эти пророчества с учетом того, что о начале Третьей мировой пока ничто не свидетельствовало. Распыление зарина в токийской поземке все это трагически подтверждало, по крайней мере для приверженцев Асахары, а когда стало ясно, что все подстроил сам Асахара, – для них одних.
В кругах «Христианской идентичности» сценарий космической войны также напоминал самоисполняющееся пророчество. По их учению, нынешние социальные неурядицы берут начало в древнем, как мироздание, конфликте, когда Люцифер, дьяволический анти-Бог подземного мира, позавидовал божественному порядку и стал плести бесконечные козни, дабы захватить мир и установить в нем собственное темное царство[413]. Бог создал христианство, чтобы противостоять Люциферу, но и оно не убереглось от заразы. Некоторые приспешники Люцифера скрываются под личиной иудеев, но это ложь; настоящие иудеи, согласно доктрине «идентичников», – это арийцы, а те самозваные иудеи – в действительности прихвостни Люцифера, призванные ввести христиан в заблуждение. Подозрений не избежал даже апостол Павел. Появление Римско-католической церкви в качестве доминирующей формы европейского христианства – просто «мошенничество». Не обошлось в заговоре и без масонов. Кроме того, в последние годы «жидо-католико-масонские приспешники Сатаны» якобы заручились могущественной поддержкой в лице коммунистов и либерал-демократов.
В доказательство того, что все эти силы объединились против «малого стада» непорочно-белых протестантов, последователи «Христианской идентичности» ссылаются на книгу под названием «Протоколы сионских мудрецов». Это духовное руководство – якобы творение сионистского конгресса, прошедшего в Базеле (Швейцария) в 1897 году под предводительством Теодора Герцля. Как отмечает Джеймс Аго – социолог, державший в руках копию документа, – там представлено двадцать четыре конкретных шага, которые вроде как позволят «жидокоммунистам» подмять под себя весь мир. На момент изготовления этой фальшивки заявленные в ней тенденции глобального общества, вероятно, уже имели место, но были выданы за «пророчества», как если бы о них говорили в то самое время, то есть в конце XIX века. В числе этих тенденций упоминаются возникновение корпоративных монополий, гонка вооружений, получение меньшинствами гражданских прав, установление свободы слова, распространение порнографии, увеличение подоходных налогов и создание национального банка (вроде Федеральной резервной системы, которую «идентичники» считают зловещим орудием экономического контроля)[414]. Сам факт того, что всё это распространяемые или защищаемые властями феномены современного общества, является для активистов «Идентичности» достаточным подтверждением реальности и актуальности заговора.
Исходя из этого, христианские ополчения – всего лишь защитная мера в этом продолжающемся испокон веков конфликте, угрожающем, по мнению «идентичников», им самим и их образу жизни. Так, Мичиганское ополчение – военизированная сурвайвалистская организация в двенадцать тысяч членов, с которой, кроме прочего, был связан Тимоти Маквей, – продвигало идею, что правительство США уже запустило программу абсолютного контроля над жизнью каждого американца. Соответственно, ополчение обучается ведению партизанской войны и осваивает техники выживания, готовясь сопротивляться предполагаемым планам федеральной администрации расправиться с оппозицией подчистую – силами войск ООН, вооруженных списанной советской военной техникой, полчищ китайских коммунистов и местных уличных банд из латинских и черных гетто.
Вдохновленный идеями «Идентичности» роман «Дневники Тёрнера» представляет этот сценарий так: сначала либеральный Конгресс издает закон, запрещающий личное владение оружием. Чтобы обеспечить его исполнение, легионы «тупой солдатни» федерального назначения рыщут по всей округе, изымая оружие везде, где найдут. Полагая это шагом к установлению диктатуры, белые христианские патриоты создают подпольную ячейку сопротивления. Они осваивают партизанскую тактику и создают из аммиачной селитры и топлива самопальную бомбу, которую затем закладывают в доставочный фургон, припаркованный у штаб-квартиры ФБР в Вашингтоне. Далее в романе вроде как происходит взрыв, гибнут целых семьсот человек, а «Washington Post» получает телефонное сообщение: «Дайте жить белой Америке». Именно этот сценарий в леденящих кровь подробностях был разыгран Тимоти Маквеем и его коллегами при взрыве федерального здания Оклахома-Сити.
В иных частях света религиозные конфликты – даже те, что могут показаться более рациональными, поскольку связаны со спорами за территории, на которые могут легитимно претендовать обе стороны, – также задействуют образы грандиозной войны. Как сказал мне Эзри Туби, предводитель израильского поселенческого движения, притязания евреев на Западный берег – это часть древнего противостояния[415]. Это же чувство выразил и Йохай Рон – молодой еврейский активист из поселения Бейт-Хадасса в Хевроне на Западном берегу; война с арабами, по его словам, восходит к «библейским временам», поскольку нынешние арабы – попросту потомки описанных в Библии врагов Израиля, которым Господь Бог «воздает отмщением»[416]. В конечном счете он полагал, что война может-таки закончиться, но только в случае ухода с этих земель арабов и того, что он называл «завершением» Израиля. Рабби Исраэль Розен, директор галахического исследовательского института «Цомет» в Израиле, заявлял, что сегодняшние враги евреев вроде палестинцев – это воплощения амалекитян, которые описываются в Танахе как «враги Господа из рода в род», которых следует «стереть с лица земли (Исх 17:14–16)[417]. Сара Нахшон, еще одна жительница осажденного Бейт-Хадасса, также считала, что сегодняшнее насилие обусловлено военной ситуацией: по ее словам, «в Библии сказано, что до пришествия Мессии настанет большая война, и будет она в Иерусалиме»[418].
Палестинский конфликт рассматривается как нечто большее, чем просто территориальный спор между арабами и евреями: для религиозных активистов с обеих сторон это космическое борение поистине манихейского размаха. Тот же шейх Ясин описывал этот конфликт почти что в эсхатологическом ключе как «битву добра со злом». Когда по следам вторжения Саддама Хусейна в Кувейт в саудовскую пустыню были дислоцированы американские войска, ХАМАС в разосланном тогда же коммюнике назвал это «очередным эпизодом борьбы между добром и злом», а также «гнусным заговором христиан против наших религии, цивилизации и земли»[419]. Периодически в военную терминологию облекалась также и реакция на терроризм. К примеру, на следующий день после терактов 11 сентября в Нью-Йорке и Вашингтоне президент Джордж Буш заявил, что это были «не просто теракты», а «военные действия»[420]. С тех пор кампания против ответственных за теракты в США повстанцев-джихадистов получила в американских новостных СМИ название «войны с терроризмом».
Однако, пожалуй, ни одна исламская группа не задействовала метафоры войны для трансляции своей идеи глобального противостояния последовательнее ИГИЛ. Живописуемые Абу-Бакром аль-Багдади и его ближайшим окружением апокалиптические образы изображают великое столкновение в конце времен – который, по расчетам игиловских главарей, произойдет весьма скоро. В этом они опирались на ряд приписываемых пророку Мухаммаду пророческих сочинений, где описываются конец света и последние моменты истории мира, когда в ходе чудовищной войны с врагами ислама будет покончено и явится Махди – мессианская фигура, предваряющая установление всемирного халифата и последующие мир и гармонию во вселенной. Однако же до пришествия Махди придется непросто. Ключевым полем брани, по множеству предсказаний, станут равнины аш-Шам – арабского региона, который французы окрестили Левантом и который охватывает нынешние Ирак, Сирию, Иорданию, Ливан и Израиль. Основные военные действия будут вестись между Дамаском и Багдадом, и после решающей битвы в Дабике, небольшом городке на севере Сирии, состоится пришествие Махди. Именно так, Dabiq, зовется выходящий на деньги ИГИЛ электронный журнал; сам город был одним из первых, захваченных им в 2014‐м. Когда в 2016‐м в результате жестоких боев ИГИЛ потерял над ним контроль, то заверял сторонников, что это еще не космическая война и не конец времен и что обещанное явление Махди после сражения за Дабик таки состоится в будущем. Однако же название журнала было изменено на Rumiyah (по-арабски – Рим), которому также отводится в этих пророчествах важная роль.
«С востока черные знамена приидут, и учинят несущие их убийство, какого доселе не было видано», – провозглашает один из пророческих текстов[421]. Основными врагами в нем объявляются римляне – западные люди – и евреи, но и те и другие будут уничтожены на корню. Хотя в итоге праведные мусульмане это космическое столкновение переживут и будут вознаграждены победой, они также понесут значительные потери, в том числе из‐за отступничества. Как говорится в некоторых пророчествах, важнее всего, чтобы исламское государство возникло в регионе аш-Шама: оно и заложит фундамент нового «золотого века». В историческом нарративе ИГИЛ, таким образом, современность – это эпоха катастрофической битвы, предвосхищающей пришествие Махди, и все подробности этой космической войны – фронт между Дамаском и Багдадом, черные флаги, само «Исламское государство», значение в этой последней битве городка Дабик, абсолютная безжалостность к врагам – воплощались в игиловских практиках и обычаях.
В конечном счете представление об апокалиптическом противостоянии касается не политических или экономических распрей: это столкновение трансцендентных целей с земными, религии – с антирелигией. Поскольку же эта крайняя поляризация предполагает метафизический дуалистический разрыв между духовным и материальным порядками, она расходится с традиционным исламским учением, которое ратует за строжайший монотеизм и утверждает, что вся полнота мироздания – в руках Божьих. В Иране Абольхассан Банисадр, пробывший какое-то время союзником аятоллы Хомейни, пространно рассуждал о понятии борьбы и разъяснял, что хотя исламский монотеизм не признает разделения на земное и духовное, поскольку не приемлет двойственности, но дозволяет борьбу против двойственности самой по себе[422]. Исходя из этого, как писал Банисадр, великому конфликту найдется место даже в исламской теологии. Именно за такую борьбу против двойственности секулярного представления об отделении религии от государства ратовали иранские революционеры, и ей же противостояли ИГИЛ и «Аль-Каида».
Абсолютный характер космической войны делает компромисс немыслимым, а те, кто предлагает вступить с врагом в диалог, превращаются во врага сами. Жесточайшее порицание в пророчествах ИГИЛ обрушивается как раз-таки на мусульман, которые сбегут с поля боя. Столь же непримиримы к либералам из своего лагеря и еврейские активисты. «Не бывает никакого сосуществования», – сказал мне израильский активист Йоэль Лернер, поскольку в Библии заповедано, чтобы только евреи владели этими землями и жили на них. Именно поэтому он исходил желчью по поводу мирных соглашений и считал израильских лидеров, которые их подписывали, изменниками[423]. В тот же день после беседы с Лернером у меня была встреча в Газе с предводителями ХАМАС, где я услышал совершенно это же самое от доктора Абдель Азиза Рантиси: арабы-мусульмане должны занять Палестину, ибо считают ее своей исторической родиной. Как и Лернера, Рантиси очень бесили светские лидеры (в его случае – Ясир Арафат), ступившие на скользкий и тупиковый путь к урегулированию, на самом деле невозможному[424]. Экстремисты с обеих сторон предпочитают миру войну.
Одна из причин, почему состояние войны предпочтительней мира, в том, что оно делает насилие морально обоснованным. Насилие же, в свою очередь, дает иллюзорную власть. Теоретики из ИГИЛ и богословы-реконструкционисты согласны между собою в том, что в военное время публичные казни допустимы, имея при этом в виду, что приговаривать к таким наказаниям имеет право не государство, а религиозные лидеры. Аналогичным образом для адептов «Христианской идентичности» цели в военное время оправдывают средства, что позволяет им подвести рациональное основание под свои попытки мешать повседневной работе светского общества. Когда одного из приверженцев христианской экстремистской организации под названием «Священство Финееса» спросили, полагает ли он допустимым использовать яд, чтобы отравить всю воду в крупном американском городе, тот ответил, что «когда идет война, приходится, к сожалению, думать и о таком»[425]. Или, преподобный Майкл Брей разграничивал с этической точки зрения то, что законно в мирное время и что морально оправданно в ситуации военных действий: например, нарушение имущественных прав и снятие запрета на убийства. Интересно, что этот аргумент приводил и Натхурам Годзе, убийца Ганди, который на суде красноречиво определил убийство Махатмы как поступок «незаконный», но «моральный»[426].
Идея войны не сводится к какому-то одному отношению; в конечном счете это мировоззрение и заявка на власть. Жить в состоянии войны – значит жить в мире, где люди знают, кто они такие, почему страдают, чья рука сдавливает им горло и какой ценой они-таки выстояли. Концепция войны целиком обусловливает космологию, историю, эсхатологию, она дает бразды политического контроля. Однако (и это, может быть, самое важное) она позволяет надеяться на победу и предоставляет средства для ее достижения. В образах космической войны этот превосходящий любые земные ограничения победоносный триумф – величайший момент социального и личного преображения. От таких ожиданий нельзя просто взять и отказаться. Остаться без таким образом понятой войны – значит практически лишиться надежды.
Символическая война
Множество молодых добровольцев ИГИЛ со всего света описывали присоединение к его армии как пьянящий, важнейший момент в их жизни. Игиловской образ апокалиптической космической войны сделал для них предельно ясными и мир в целом, и собственную их роль. Схожее возбуждение испытывали и те, кто вступал в ряды еврейских, христианских и прочих групп.
«Это был самый потрясающий опыт в моей жизни», – заявлял, объясняя свою первоначальную реакцию на теорию космической войны «идентичников», христианский активист Ричард Батлер. «Со всех сторон будто стали включаться прожекторы – бам, бам, бам!»[427] По словам Батлера, знание, что «вот уже более шести тысяч лет продолжается война между сынами Каина и детьми Божьими», оказало на него катартическое действие, раскрыв, «кто мы такие, откуда пришли и что здесь делаем». Эта эпифания стала для него «величайшим потрясением» в жизни, и с тех пор, по его словам, «он обрел свое призвание».
«Вот оно, наконец-то!» – в схожей манере восклицал Денвер Парментер, вспоминая о том, как открыл для себя учение «Христианской идентичности». Образ длящейся испокон веков брани подтолкнул его вдруг, по его словам, к осознанию, «что все вокруг неправильно», и объяснил, почему это так[428]. Этот грандиозный сценарий сообщил ему видение мира, в котором тот мог участвовать, и позволил не только понять собственную судьбу, но и взять ее в свои руки. Подобно обрядам в тех или иных религиозных традициях, война – это партиципаторная драма, которая воплощает – вместе с тем объясняя – глубочайшие аспекты жизни. Это делает ее весьма привлекательной для людей вроде Парментера или добровольцев ИГИЛ, которые не только запутались в собственных жизнях, но и ощущали, что борются с какой-то невидимой силой. Соучаствуя в заговоре с целью убийства еврейского радиоведущего, которого сам Парментер и его коллеги из «Идентичности» считали посланником Сатаны, он мог внести в это противостояние личный вклад.
Между идеей войны и религией всегда существовала зловещая и тесная связь. История наполнена конфликтами откровенно религиозного характера – это Крестовые походы, исламские завоевания и религиозные войны, что господствовали в политике Франции XVI века. Несмотря на то что их принято было считать скорее войнами во имя религии, а не войнами в соответствии с религией, историк Натали Земон Дэвис в своем исследовании религиозных восстаний во Франции XVI века обратила внимание на то, что назвала «обрядами насилия»: это «репертуар практик, заимствованных из библейских текстов, литургии, поведения властей предержащих или популярных народных традиций, цель которых – очистить религиозное сообщество и унизить врага, лишив его силы». Насилие, как пишет Дэвис, «направлялось на конкретные цели и полагалось на репертуар традиционных наказаний и средств уничтожения»[429]. Поэтому, отмечает автор, «даже самые экстремальные способы надругательств над мертвыми телами – когда их протаскивали по улицам, бросали собакам, отрезали гениталии и затем издевательски выставляли напоказ – и осквернение объектов культа» были отмечены, по ее словам, «извращенной связью» с чисто религиозными идеями скверны и очищения, ереси и богохульства[430].
Подобные же «обряды насилия» на материале религиозных восстаний в Южной Азии описывает антрополог Стэнли Тамбайя[431]. В ряде случаев толпа хватала невинных прохожих и сжигала их заживо – и, как пишет Тамбайя, эти леденящие кровь убийства беззащитных и насмерть перепуганных жертв совершались на ритуальный манер как «издевательство над практикой добровольного самосожжения или обрядом посмертной кремации»[432].
Неким зловещим образом описанные у Дэвис и Тамбайя беспорядки были религиозным действом. Учитывая же выдающуюся роль в религиозном словаре – традиционном или современном – военной риторики, этот тезис можно перевернуть с ног на голову и сказать, что религиозное действо часто требует от своих участников обращаться к воинственным образам. Можно даже предположить, что одна из важнейших задач религии – преподать заместительный опыт войны, пусть ее зачастую и представляют как происходящую в духовном плане.
Военные метафоры присутствуют почти во всех культурных традициях[433]. Идеи христианской «Армии Спасения» или сикхского «Дал Халса» («Отряда чистых») характеризуют их как дисциплинированные религиозные организации. Еще чаще встречаются образы духовного противостояния. Наиболее известный пример – понятия джихада в исламе, но великие битвы есть и в буддийских легендах. К примеру, в культуре Шри-Ланки почти что канонический статус приписывается легендарным историям из палийских хроник – «Дипавамсы» и «Махавамсы», где живописуются боевые успехи буддийских королей. В Индии отсутствие масштабных битв умалило бы великолепие Рамаяны и Махабхараты – эпосов, посвященных едва ли не бесконечным конфликтам и военным козням. Эти воинственные эпосы определили собой не только ведический ритуал, но и всю последующую индуистскую культуру. В Танахе бранным подвигам великих царей посвящены целые книги, изобилующие кровавыми подробностями их завоеваний. Хотя Новый Завет и не подхватил этого боевого клича, позднейшая церковная история восполнила это упущение, снабдив христианство чудовищным «послужным списком» крестовых походов и религиозных войн.
Однако же война для религии – не просто «преданья старины глубокой»; она теснейшим образом связана с ее нынешними символами[434]. Возьмем, к примеру, протестантское христианство. Несмотря на строгий пацифизм реформизма, дискурс и символика этой веры наполнены всякого рода военными образами. По всему миру протестантские пасторы вдохновляют паству на «битву со злом», а за их проповедями следуют песнопения о «Христианском воинстве», ведущем «праведную войну» и «мужественно идущими в бой»[435]. Анализируя образы, встречающиеся в так называемых «народных теологиях», которые выражаются в песнопениях, трактатах и проповедях современных протестантов, исследовательница популярных изводов этой конфессии Харриет Крэбтри выяснила, что «военная» тема в этом контексте – одна из самых устойчивых[436].
Наиболее существенное в этих расхожих протестантских рассуждениях о войне, по мнению Крэбри, – что они воспринимаются не только метафорически. Когда авторы гимнов призывают «воинов Креста» «восстать, восстать за Христа», это трактуется в смысле необходимости вести реальную, хотя и духовную, брань. Авторы-протестанты вроде Артура Уэллиса писали, что «христианская жизнь и есть, по сути, война». Сам Уэллис подчеркивал, что война в данном случае – «не метафора или фигура речи», а «буквальный факт», однако природа этой войны, равно как и «поле брани, оружие и противник» – не плотские, а духовные[437]. Привлекательность военных образов, как утверждает Крэбтри, обусловлена тем, что они «помещают слушателя или читателя в религиозный космос»[438].
Хотя этот религиозный космос, куда погружают верующего военные образы в протестантизме, определенно наделен моральным значением, не во всех религиозных традициях это так. Поэтому, к примеру, в «Махавамсе», Танахе и эпических сказаниях индуизма битвы отсылают к абсолютному противостоянию совсем иного рода. Здесь сквозь мифические батальные сцены красной нитью идет мотив столкновения между «нами» и «ими», знакомого с неизвестным. В битвах, которые описываются в Танахе и эпосах наподобие Рамаяны, враги – зачастую чужаки с задворок обжитого мира, будь то Ханаан, Филистия или Ланка. Подобные враги обычно воплощают также концептуальную «внешнюю тьму» мест своего происхождения – другими словами, всё то, что есть в мире хаотического и неясного, включая и не поддающиеся категоризации вещи. В случаях, когда лицо противника оказывается знакомым, как в Махабхарате, где войну между собою ведут две группы двоюродных братьев, хаос воплощается в самой битве. В сражении изобличается нечестие войны как таковой, как говорит мифический герой Арджуна в самом начале беседы с Господом Кришной посреди бранного поля[439]. Биться в таких обстоятельствах значило смиренно принять неупорядоченность мира сего, хотя противники и знали, что в высшем смысле неупорядоченность исправляется космическим порядком, в котором нет разницы между тем, чтобы убивать, и чтобы быть убитым. Именно это Господь Кришна и провозглашает в своем обращении к Арджуне в Бхагавадгите[440].
В конечном же счете главный противник во всех этих битвах – самый хаотический из всех аспектов реальности: смерть. Большинство исследователей согласны между собой, что религиозное воображение в значительной мере строится вокруг представлений о некой загробной жизни и преодоления человеческой хрупкой и искаженной природы – которая зачастую символизируется ритуалами, где требуется избегать осквернения. Представление о воскресении мертвых в иудаизме или о рае и аде в христианстве и исламе, католическая концепция чистилища, буддийская идея уровней сознания (и небесных чертогов – в традиции махаяны) или индуистская теория циклов кармического перерождения – это способы укрыться от общеизвестного факта: все мы рано или поздно умрем. Считается, что еврейские и индуистские ритуалы по предотвращению осквернения даже отсрочивают телесное гниение и распад. Все это складывается в общую картину, которую Эрнест Беккер обозначал как «отрицание смерти» в религии[441].
Соглашаясь с Беккером, я больше поражаюсь тому, как религия использует символы насилия не только чтобы отрицать смерть как таковую, но и чтоб контролировать все напрямую с ней связанное: хаос, разрушение и тление. Обращаясь к воинственным образам и затем их «обуздывая», религия символически контролирует не только насилие, но и превратность жизни в целом. В этом отношении любопытно, что современное английское слово «war» этимологически восходит к староанглийскому werre (и старофранцузскому guerre), означающему «путаницу», «разлад» или «борьбу», а в глагольной форме включает также смысл обращения в эти состояния путаницы и разлада. Поэтому война, что подтвердил бы любой солдат, участвовавший в настоящем сражении, – это предельный хаос.
Следовательно, когда религиозные культуры изображают войну как нечто хорошо знакомое и находящееся под контролем, тем самым они почти что на космологическом уровне воспроизводят превосходство порядка над хаосом. На витражах великих европейских соборов Христос изображен королем, который восстает из могилы подобно победоносному военачальнику в битве, – и в этом их творцы обращались к фундаментальной истине христианства и любой другой религиозной традиции: религии утверждают первичность порядка, требующего покорить смерть, насилие и прочие формы неупорядоченности.
Ирония этих кровавых символов – в том, что вера неизменно стремится к миру, но чтобы убедительно изобразить состояние гармонии, религии приходится подчеркивать дисгармонию – и свое умение ее сдерживать. Религии приходится иметь дело с насилием не потому, что оно непокорно и нуждается в крепкой узде, а поскольку в качестве предельного утверждения осмысленности религия должна постулировать первичность смысла пред лицом хаоса. Исходя из этого, религия неизменно восстанавливала порядок и считалась жизнеутверждающей силой, даже притом, что в некоторых случаях дозволяет эту жизнь отнимать. К примеру, героическая жертва добровольно принявшего мучительную смерть Иисуса расценивалась верующими как всеохватное искупление для всего человечества, склонившее чашу весов в схватке добра со злом и приведшее к торжеству порядка.
Поскольку религиозные образы – по сути, механизмы, посредством которых мир и порядок покоряют насилие и хаос, понятно, что насилие изображается в религии как находящееся «на коротком поводке» – в обстановке обыденности, когда «тело Христово» поедается в ходе христианского таинства Евхаристии, или не вполне осознанно, когда христиане распевают песнопения о крови и битвах. Молящийся вкушает кровь евхаристического вина, и та сливается с живой тканью, принося с собой новую жизнь. Схожая нейтрализующая трансформация происходит и в песнопениях, которые поглощаются через слух. Насилие, как объясняется в христианской теологии, было обуздано во Христе. Он умер, чтобы победить смерть, и через принятие его жертвенной крови верующие в него могут уберечься от наказания столь же лютого, сколь и перенесенные им страдания.
Схожим же образом работают с насилием и другие религиозные традиции. В сикхизме, к примеру, обоюдоострый меч – символ «прирученного» насилия. Этот узнаваемый образ изображают на медальонах, в качестве гравировки он горделиво украшает магазины и садовые ворота, а также возвышается перед сикхскими гурдварами, где к нему относятся с таким же благоговением, что и христиане – к собственному знаку разрушения и триумфа, то есть кресту. Подобно их христианским аналогам работают и другие насильственные образы сикхизма: отверстые раны сикхских мучеников, совсем как христианских святых, кровоточат на страницах календаря в напоминание, что поскольку они пролили свою кровь, верующим бояться нечего. Подобно христианам, сикхские богословы и писатели охотно трактуют подобные символы и истории аллегорически, рассуждая о бушующей в душе каждого человека войне между верой и неверием. Аналогично военные образы в собственных традициях трансформировали интерпретаторы иудейской и мусульманской культур. Хронисты Танаха полагали, что война происходит на божественном плане и воплощает аспекты Божьего воздаяния. В Коране «великим джихадом» считается личная борьба за чистоту, а «малым» – собственно военные действия. Поэтому некоторые исламские мистики говорили, что истинный джихад свершается именно в человеческих душах.
Итак, насильственные символы наделяются религиозным смыслом, а затем «приручаются». Насилие в религиозной истории и легендах, даже будучи вопиюще телесным, обращается в символ и вследствие этого выхолащивается; религиозный смысл делает его уже не таким ужасным. В качестве составляющей религиозного паттерна, частично перекрывающего даже миф и историю, насилие обосновывается, оправдывается и включается в ритуальный сценарий, позволяющий его участникам без риска пережить драму космической войны.
Когда символы убивают
Однако если религиозные образы призваны усмирять насилие, можно задать очевидный, но оттого не менее трудный вопрос: почему и как именно эти символические репрезентации насилия оказываются время от времени связаны с реальными актами насилия? Ведь им полагается предотвращать акты насилия, обращая человеческую жажду покорять и контролировать в безобидные ритуальные драмы. Однако же, как мы знаем, часто выходит наоборот. Как показывают «обряды насилия» во время общественных беспорядков, описанные Натали Дэвис и Стэнли Тамбайя в процитированных нами работах, а также рассеянные по всей книге многочисленные примеры религиозного терроризма, связанное с религией насилие бывало иногда пугающе реальным.
Из-за тонкости линии, отделяющей символическое насилие от актуального, ответить на вопрос, почему образы космического противостояния оборачиваются реальным насилием, весьма непросто. Иногда символы – нечто большее, чем просто воображаемые репрезентации реальных вещей. Для жертвенных обрядов, например, часто требуется ритуальное убийство, а для совершения мученического подвига – настоящая смерть. Этот теснейший симбиоз между символическим и реальным насилием достигает самой потаенной сердцевины религиозного воображения. В следующей главе мы исследуем его подробнее.
Пока что мы можем порассуждать об условиях, способствующих переносу космической войны на земную сцену. Для этого – как вариант – можно выявить те аспекты религиозного мышления, что связывают духовное противостояние с земными конфликтами. Именно так я пытался подступиться к этому вопросу несколько лет назад, когда изучал риторику религиозного насилия в сикхизме. Я составил список из нескольких условий, включая нижеследующие, из‐за которых сикхизм или любая другая религиозная традиция могут скатиться к реальному насилию: космическое противостояние воспринимается как происходящее в «мире сем», а не в мифическое «время оно»; верующие отождествляются с этим противостоянием на личном уровне; конфликт находится в критической фазе, когда все решают действия конкретных людей[442].
Правда, в большинстве рассмотренных в этой книге случаев не религия подталкивала своих последователей к насилию, а ровно наоборот: насильственные ситуации обосновывались с помощью религии. Эти два подхода вполне согласуются: религиозный экстремизм может вести к насилию, а насильственным конфликтам, напротив, может потребоваться духовная санкция. Здесь, однако же, я позволю себе сосредоточиться на этом втором подходе.
Итак, вместо того чтобы начинать с религиозных образов, этот подход отправляется от реальных жизненных ситуаций; поэтому вопрос не почему религия ведет к насилию, а зачем посюсторонним конфликтам нужна религия. Нижеследующие признаки, основанные на рассмотренных в книге примерах, показывают, когда реальный конфликт может превратиться в космическую войну.
Когда конфронтация имеет потенциал к превращению в космическую войну
1. Борьба расценивается как защита базовой идентичности и достоинства. Если противостояние рассматривается как предельно значимое, как защита не только человеческих жизней, но и целых культур вроде сикхизма или ислама, вероятность, что он превратится в культурную войну с духовным измерением, намного выше. Как говорили мне монахи на Шри-Ланке или в Мьянме, их диатрибы против исламского меньшинства мотивированы стремлением защитить тхеравадинский буддизм и местные культуры – которым, по их опасениям, угрожает исчезновение. Аналогичным образом ирландская Смута обрела духовное измерение с легкой руки преподобного Иана Пейсли, который истолковал ее как посягательство на ирландский протестантизм, а палестинский конфликт облекся в религиозные одежды после того, как значительное число шейхов и мулл интерпретировали его как оборону мусульманской культуры в Палестине. В иных случаях сама природа оспариваемых материй – абортов или того, что «всякая жизнь священна», – нередко привлекала религиозных активистов вроде последователей «Христианской идентичности» или реконструкционистов, чье участие превратило борьбу с абортами в «невидимую брань». Или переживание личной униженности – к примеру, убежденность доктора Гольдштейна, что израильское правительство покровительствует арабам-мусульманам и унижает тем самым евреев, – способно привести к отчаянным попыткам восстановить личное достоинство и гордость за свою культуру.
2. Поражение в борьбе немыслимо. Если отрицательный исход противостояния воспринимается как непостижимый для человеческого разумения, борьба может считаться происходящей в трансисторическом плане. Некоторые палестинские мусульмане, к примеру, отказываются даже рассматривать возможность того, чтобы на арабской территории было еврейское государство. Схожим образом некоторые еврейские радикалы боятся и думать, что израильское правительство вернет библейские земли арабам. Чем больше фетишизируются и закостеневают цели борьбы, тем больше вероятность их обожествления в смысле «исполнения сказанного в Священном Писании».
3. Конфликт зашел в тупик и не может разрешиться в реальном времени на каких-либо реалистических основаниях. Вероятно, важнейшая из причин: если считается, что человеческими силами покончить с борьбой не удастся, он с большой вероятностью будет перенесен в область сакрального, где способность одержать победу всецело в руках Божьих. Когда в Ираке мусульмане-сунниты почувствовали, что постсаддамовский шиитский режим складывается не в их пользу, то стали особенно восприимчивы к идеям космического противостояния, которые распространяла «Аль-Каида», а затем – к апокалиптической битве в трактовке ИГИЛ. Когда Сёко Асахара понял, что японская полиция взялась за него не на шутку, то предпринял нечто, что теоретически должно быть расширить борьбу до космических масштабов – совершенно так же, как это сделал в Гайане преподобный Джим Джонс, который предпочел насилие самоубийства, чтобы избежать страшивших его задержания и неминуемого провала. Именно в такие моменты отчаяния, как пишет антрополог Уэстон Ла Барр, и зарождается религия. В качестве примера он приводит горькую историю о том, как в 1870 году равнинные индейцы из племени пауйютов попали в окружение кавалерии США и отреагировали спонтанным обрядом с танцами и гипнотическим трансом, ныне известным как движение «Пляска духа»[443]. Исследование Ла Барра указывает, когда именно возникает нужда в религии с ее грандиозными сценариями космической войны: в минуты бессилия, когда единственная сила, к которой могут еще воззвать люди, – это сила мифа.
Наличие любого из этих трех признаков увеличивает шансы на то, что посюсторонний конфликт будет осмыслен в космических терминах в качестве священной войны; при совпадении же всех трех это практически неизбежно. Противостояние, которое начиналось как нечто вполне земное, может постепенно обрастать признаками космической войны по мере того, как заходит в тупик, а цена поражения взмывает до небес. К примеру, до конца 1980‐х ни одна из сторон арабо-израильского конфликта не считала его «священным». Затем начался процесс сакрализации, и в глазах религиозных активистов с обеих сторон он преобразился в космическую войну.
Когда противостояние сакрализуется, инциденты, которые до этого считались мелкими стычками или не особо существенными различиями во мнениях, разрастаются до грандиозных масштабов. Насилие становится легитимным, и на малейшую провокацию или оскорбление вам могут ответить уже терактом. Люди, ранее бывшие попросту оппонентами, предстают вселенским злом. Благодаря процессу демонизации, как покажет следующая глава, земной конфликт может перерасти в состязание между мучениками и демонами. Враждебность будет лишь нарастать – и увы, этот неизбежный сценарий может быть исчерпан, только если увести мифологию в иное русло – или в случае уничтожения одной из сторон.