— Ну, так что ты об этом думаешь? Неужели и теперь тебе неинтересно увидеть — кто уничтожил пса и высосал всю его кровь миллионом ртов? Оно нуждалось в питании — но Оно больше не будет иметь в нем недостатка. Он — Бог, а я — Верховный Жрец в Его новой жреческой иерархии. Йэ! Шуб-Ниггурат! Всемогущий Козел с легионом младых!
Охваченный отвращением и жалостью, Джонс опустил руку с фотографией.
— Послушай, Роджерс, не нужно ничего этого. Всюду есть предел, ты знаешь. Творение твое — шедевр, как и все остальное, сделанное тобой, но тебе это не пойдет во благо. Не нужно больше видеть такое — пусть Орабона покончит с этим, а ты постарайся все забыть. И позволь мне порвать в клочья эту дерзкую фотографию.
Свирепо рыкнув, Роджерс вырвал из его рук снимок, и спрятал его в стол.
— Ты идиот! Ты все еще думаешь, будто все, что с Ним связано — обман! Ты все еще думаешь, что я сам смастерил Его, что все мои фигуры — не больше, чем безжизненный воск! Да почему же, черт побери? Ты сам мертвее любой восковой поделки! Но ты ошибаешься, у меня теперь есть доказательство, и я предъявлю его! Нет, не сейчас, потому что Оно отдыхает после жертвоприношения, но — позже… да — тогда у тебя не останется сомнений в Его мощи!
Роджерс снова посмотрел в сторону запертой на висячий замок двери, а Джонс взял со скамьи шляпу и трость.
— Прекрасно, Роджерс, мы подождем. Теперь мне пора, но завтра днем я снова приду. Поразмысли о моем совете и, если он не покажется тебе разумным, поступай как знаешь и поговори с Орабоной.
Роджерс оскалил зубы в мерзкой усмешке.
— Уходишь? Все же ты испугался! Испугался, забыв все свои смелые речи! Говоришь, что все мои фигуры только мертвый воск и все-таки пускаешься наутек, когда я начинаю доказывать тебе на деле, что все не так. Ты не лучше тех парней, которые бьются со мной об заклад, что не побоятся провести в музее ночь — они тоже приходят с отважно выпяченной грудью, а уже через час начинают стучаться и вопить, чтобы их выпустили! Ты хочешь, чтобы я посоветовался с Орабоной, да? Вы оба — всегда против меня! Вы не хотите допустить Его грядущего немного владычества!
Джонс спокойно возразил:
— Нет, Роджерс, никто здесь тебе не враг. И я не боюсь твоих восковых фигур — напротив, восхищаюсь твоим искусством. Но сегодня мы оба немножко понервничали, и, думаю, небольшой отдых нам обоим будет на пользу.
И снова Роджерс не дал ему уйти.
— Ты не испугался, да? Тогда отчего же так спешишь? Ну-ка, прикинь — хватит у тебя смелости остаться здесь на всю ночь или нет? К чему такая спешка, если ты не веришь в Него?
Очевидно, Роджерса осенила какая-то новая идея, и Джонс внимательно вгляделся в его лицо.
— Почему же, никуда я особенно не спешу. Но ради чего мне оставаться здесь одному? Что это докажет? Впрочем, затрудняет меня только одно — тут не очень приятно спать. Ради чего терпеть такие неудобства, возьми хоть кого из нас?
Но тут новая мысль озарила самого Джонса. И он продолжал в примирительном тоне:
— Послушай-ка, Роджерс, — я только что задал тебе вопрос: какой смысл проводить мне здесь целую ночь, если все равно каждый из нас останется при своей правоте. Пусть уж тогда это станет доказательством, что твои восковые фигуры просто-напросто изделия из воска, а потому ты не должен больше позволять своему воображению следовать и дальше тем же путем. Допустим, я останусь. Если я продержусь до утра, согласишься ли ты принять новый взгляд на вещи — отдохнуть месяца три на природе, а Орабоне велеть уничтожить эту твою новую штуковину? Ну, как — недурно придумано?
В лице Роджерса нелегко было прочитать что-либо определенное. И все же казалось очевидным, что мысль его напряженно работает, и что над множеством противоречивых эмоций берет верх чувство зловещего торжества. Наконец, прерывающимся от возбуждения голосом, он заговорил:
— Даже очень недурно! Если ты претерпишь это, я последую твоему совету. Но ты должен, обязан претерпеть. Сейчас мы отправимся обедать, а после вернемся обратно. Я запру тебя в выставочном зале, сам же уйду домой. Утром войду сюда раньше Орабоны — он приходит в музей за полчаса до появления остальных сотрудников — и погляжу, каково тебе тут поживается. Но не обещай ничего, если не очень тверд в своем скептицизме. Все другие отступились — и у тебя есть этот шанс. Думаю, что если ты погромче постучишь в дверь, сюда непременно явится полицейский. Через некоторое время — учти: тебе тут кое-что может не понравиться — все же ты будешь находиться в одном с
Ним доме, хотя, конечно, не в одном и том же помещении.
Когда, черным ходом, они вышли в грязный задний двор, Роджерс нес с собой кусок мешковины, которым была обернута страшная его ноша. Посередине двора виднелся люк, и хозяин музея спокойно, внушающим ужас привычным движением, поднял его крышку. Мешковина вместе с содержимым ушли в клоачный лабиринт, в забвение. Джонс вздрогнул и едва нашел в себе силы не отдалиться от тощей фигуры своего спутника, когда они вышли на улицу.
По взаимному молчаливому сговору они не пошли обедать вместе, но условились встретиться перед музеем в одиннадцать вечера.
Джонс поспешно окликнул кеб и только тогда вздохнул свободней, когда проехал по мосту Ватерлоо и приблизился к ярко освещенному Стрэнду. Он поужинал в нешумном кафе, а потом отправился домой на Портленд Плейс, чтобы принять ванну и прихватить с собой кое-какие вещицы. Лениво размышлял он о том, чем же в эти часы занимается Роджерс. Говорили, что у него большой мрачный дом на Уолворт-роуд, полный темных, запретных книг, всякого рода оккультных штук и восковых фигур, не предназначенных для показа публике. Орабона, как слышал Джонс, жил в отдельной квартире, расположенной в том же доме.
В одиннадцать вечера Джонс обнаружил Роджерса спокойно ожидающим его у двери подвала на Саутварк-стрит. Они мало разговаривали друг с другом, но каждый из них чувствовал в другом затаенное, грозовое напряжение. Они условились, что местом бодрствования Джонса будет сводчатый демонстрационный зал, и Роджерс вовсе не настаивал на том, чтобы испытуемый непременно поместился в отгороженной части его с табличкой «Только для взрослых», где сосредоточилось все самое ужасное. Пользуясь рубильниками, расположенными в рабочей комнате, владелец музея погасил всюду электрический свет, а затем запер дверь этого жуткого склепа одним из многочисленных ключей, висящих на его кольце. Не пожав Джонсу руку, он вышел на улицу, запер за собой наружную дверь, и сейчас же истертые каменные ступени лестницы, ведущей к тротуару, загудели под его каблуками. Когда шаги смолкли, Джонс понял, что его долгое, нудное бодрствование началось.
Позже, в кромешной тьме огромного сводчатого подземелья, Джонс проклял свое ребячество, приведшее его сюда. В первые полчаса он время от времени включал карманный электрический фонарик, но затем, сидя в полном мраке на одной из скамей, служащих для отдыха посетителей, почувствовал приближение чего-то более сильно действующего на нервы. Вспыхивая, фонарик всякий раз освещал какой-нибудь из жутких, болезненно гротескных экспонатов — то гильотину, то неведомого монстра-гибрида, то бледное бородатое лицо со злобной хитрецой во взгляде, то тело с потоками крови из разодранного рта. Джонс понимал, что с этими мертвыми предметами не связана никакая зловещая реальность, но после первого получаса уже предпочел вообще не видеть их.
Теперь он не мог даже представить себе, зачем понадобилось ему потворствовать блажи сумасшедшего фантазера. Куда проще было оставить его в покое или предоставить попечению специалиста по умственным расстройствам. Возможно, размышлял он, здесь сыграло роль товарищеское сочувствие одного художника другому. Настолько ярким был талант Роджерса, что хотелось не упустить ни единой возможности, чтобы уберечь его от грозно надвигающейся мании. Человек, способный измыслить и создать столь неотразимой жизненной силы творения, конечно, близок к истинному величию. Он обладал фантазией Сима или Дорэ, соединенной с отточенным, научно подтвержденным мастерством Бланки. Поистине, он сотворил для мира кошмаров то, что Бланка, с его поразительно точными моделями растений из тонко выработанного и искусно окрашенного стекла, создал для мира ботаники.
В полночь сквозь густой мрак пробился бой далеких часов, и Джонс несказанно обрадовался этому посланию из еще живущего снаружи мира. Сводчатый музейный зал был подобен гробнице, ужасной в своем полнейшем безлюдье. Даже мышь показалась бы здесь веселой спутницей жизни, но Роджерс однажды похвастался, что — как он выразился, «по известным резонам» — ни одна мышь, ни даже насекомое не осмеливались приближаться к этому подземелью. Слышать такое было странно, но, видимо, слова эти находили полное свое подтверждение. Мертвенность воздуха и тишина были поистине абсолютны. Хоть бы единый отзвук чего бы то ни было! Джонс шаркнул ногами, и из мертвого безмолвия донеслось призрачное эхо. Он покашлял, но в стаккато отзвуков слышалась насмешка. Начать разговаривать самому с собой? Он поклялся себе, что не сделает этого. Уступка означала бы непорядок в нервах. Время тянулось, казалось, с ненормальной, выводящей из равновесия медленностью. Он мог бы поклясться, что протекли уже целые часы с того момента, как он в последний раз осветил фонариком циферблат на собственных часах, но ведь пробило только полночь.
Ему хотелось, чтобы чувства его не были сейчас так обострены. В этой темноте, в совершенном безмолвии, казалось, некая сила намеренно изощряла их до такой степени, что они отзывались на самые слабые сигналы, едва ли достаточно сильные для того, чтобы породить истинно адекватные впечатления. Уши его, мнилось, по временам улавливали некие ускользающие шорохи, которые не могли быть вполне идентифицированы с ночным шумом на убогих окрестных улочках снаружи, и он поневоле задумывался о смутных, не относящихся к нынешнему его положению вещах — наподобие музыки сфер и неизведанной, недоступной человеку жизни в других измерениях, сосуществующей с нашей собственной. Роджерс частенько разглагольствовал о таких материях.