скорлупе".
Так, бывало, говаривал Генри; он, поди, и новопреставленному бедняге ту же речь завел. А старик-лекарь, тот ежели что и расслышал, то уж наверное не одобрил, хоть Генри и назвал его знатным доктором. Тем временем дурачок Джонни все на покойного смотрел и скулил: "Лекарь, лекарь, а он и не холодеет" или "Глядите, а у него в руке дырочка, как у меня после уколов; Генри в шприц нальет чего-то, потом мне дает, я себя кольну - и хорошо делается". Услышав такое, Бельмоуз цыкнул на дурачка - хоть ни для кого не секрет, что он горемычного наркотиками потчевал. И как еще бедолага не пристрастился вконец к этой пакости?
Самый ужас начался, как после рассказывал лекарь, когда Генри принялся качать в труп этот самый бальзам, а труп и давай дергаться. Генри все похвалялся, что измыслил какой-то отличный состав, который опробовал на кошках да собаках. От этого бальзама труп вдруг будто ожил: стал приподниматься, садиться и чуть было Генри рукою не цапнул. Люди добрые, да что же это?! Лекарь прямо остолбенел от страху, хотя и знал, что с покойниками такое бывает, когда у них начинают коченеть мышцы. Ну, короче говоря, господин хороший, сел тот труп и хвать шприц у Бельмоуза, да так вывернул, что ему самому всадил хорошую дозу его же хваленого бальзама. Тут Генри здорово струхнул, но не растерялся: иглу выдернул, покойника обратно уложил и все нутро ему своим бальзамом залил. Он своего снадобья все добавлял и добавлял, будто для верности, и все тешил себя: мол, в него всего капля-другая попала; но тут дурачок Джонни давай выкрикивать нараспев: "То самое, то самое, что ты колол собаке; околела она, окоченела, а потом ожила и к хозяйке своей, Лайдж Гопкинс, побежала. А теперь и ты мертвяком сделаешься, окоченеешь и станешь, как Том Ловкинз! Только, сам знаешь, не сразу, потому как оно, когда чуть-чуть попадет, то не скоро действует".
А Софи тогда внизу была - там соседи пришли, и моя жена Матильда - вот уж тридцать лет, как она померла - тоже пришла. Уж очень им хотелось разузнать, застал тогда Том у себя Бельмоуза или нет, а если застал, то не от этого ли окочурился. Надо сказать, кое-кто из собравшихся подивился на Софи: она больше не шумела и не возмущалась, увидев, как ухмылялся Бельмоуз. На то, что Том мог слечь с "помощью" Генри с его шприцами и неведомо как состряпанными снадобьями, никто не намекал, как не намекали и на возможное потворство Софи, приди ей в голову та же мысль; но ведь как бывает: сказать не скажут, а подумать подумают. Все же знали, что Бельмоуз ненавидел Тома лютой ненавистью - и было за что, между прочим; вот Эмили Барбор и шепнула тогда моей Матильде: повезло, мол, гробовщику, что старый лекарь рядом оказался и смерть засвидетельствовал - теперь уж никто не усомнится".
Дойдя до этого места, старик Кальвин обычно начинает бормотать себе под нос что-то невнятное, тряся спутанной, серой от грязи бороденкой. Почти все слушатели стараются при этом потихоньку ускользнуть от него, но старик чаще всего не замечает происходящего. Дальше рассказывает, как правило, Фред Пек: он в те времена был совсем маленьким.
Хоронили Томаса Ловкинза в четверг, семнадцатого июня, уже через два дня после его смерти. Такую поспешность жители захолустной Тихой Заводи почли чуть ли не кощунственной, однако Бельмоуз настоял на своем, сославшись на особое состояние организма покойного. С момента бальзамирования трупа гробовщик заметно разволновался и то и дело щупал пульс своего клиента. Старик Пратт предположил, что Генри тревожился из-за наобум увеличенной дозы снадобья. И тогда пополз слушок, что Тома "угробили", отчего скорбящие земляки, падкие до подобных скандальных историй, с удвоенной силой рвались на похороны, где надеялись утолить свое нездоровое любопытство.
Бельмоуз был явно удручен, но, тем не менее, казалось, весь сосредоточился на исполнении своих профессиональных обязанностей. При виде усопшего Софи и другие собравшиеся остолбенели от удивления: он лежал в гробу как живой, меж тем виртуоз похоронного дела строго периодически делал ему какие-то вливания, дабы закрепить свой успех. Плоды его самоотверженных усилий вызвали у местных и приезжих участников траурной процессии нечто вроде восхищения, хотя он и подпортил произведенный эффект своими крайне бестактными, хвастливыми рассуждениями. Вводя очередную порцию снадобья своему безмолвному подопечному, он знай себе нес околесицу, все твердя о том, какое, мол, счастье, иметь под рукой первоклассного гробовщика. Ведь каково было бы Тому - с этими словами он больше обращался к покойному попади он к другому, нерадивому гробовщику: такой и заживо схоронить может. Ужасы погребения заживо он расписывал без конца и с поистине чудовищным смакованием.
Панихиду служили в лучшей и самой душной из комнат - ее впервые открыли поле кончины миссис Ловкинз. Маленький и донельзя расстроенный салонный орган заунывно стонал; гроб, стоявший на дрогах возле двери в холл, был усыпан цветами, от запаха которых присутствующих слегка тошнило. Никогда прежде в здешних местах не бывало столь многолюдных похорон, и Софи ради такого случая вовсю старалась изобразить из себя убитую горем сестру. Иногда она, правда, забывалась, и в такие моменты в ее взгляде, поочередно обращаемом то на лихорадочно суетившегося гробовщика, то на необъяснимо пышущий здоровьем труп ее брата, отражались недоумение и тревога. На Генри она смотрела с явным отвращением, и соседи в открытую шушукались: мол, теперь, когда Том ей больше не помеха, она с Генри скоро распрощается за ненужностью - то есть, если сумеет, конечно; ведь от такого ушлого парня не всегда просто отделаться. Однако Софи - с ее наследством и еще не вполне увядшей красотой - может найти себе другого, а уж тот, наверное, позаботится о дальнейшей судьбе Генри.
Меж тем орган захрипел "Далекий прекрасный остров", и в эту мрачную какофонию влились унылые голоса плакальщиц из методистского хора; все благоговейно взглянули на священника Левитта - все, за исключением, разумеется, Джонни: он не сводил глаз с неподвижной фигуры под стеклянным колпаком гроба и что-то бормотал себе под нос.
Единственным человеком, обратившим внимание на Джонни, был Стивен Барбор - владелец соседней фермы. Барбор вздрогнул, увидев, что деревенский недоумок говорил что-то не кому-нибудь, а покойному, и даже делал дурацкие знаки пальцами, словно поддразнивал спящего вечным сном под толстым стеклянным покрытием. Фермер припомнил, что бедняге Джонни не раз доставалось от Тома, хотя, наверное, было за что. Все происходящее вызывало у Стивена раздражение. Что-то неестественное было в самой этой сцене какое-то скрытое напряжение, причину которого он никак не мог себе уяснить. Похоже, не стоило пускать сюда дурачка; да и Бельмоуз ведет себя странно он как будто всеми силами старается не глядеть на покойного. Время от времени гробовщик щупал у него пульс - вот еще одна странность.
Преподобный Сайлас Атвуд жалобно забубнил поминальное слово об усопшем: Смерть с се беспощадно разящей косой ворвалась в это маленькое семейство, разорвав земные узы любящих брата и сестры. Некоторые из соседей украдкой переглянулись из-под полуопущенных ресниц, а Софи и в самом деле начала судорожно всхлипывать. Бельмоуз подошел к ней сбоку и стал успокаивать, но она вдруг отпрянула от него. Движения его были как-то скованы; похоже, и он чувствовал себя не лучшим образом в этой необъяснимо гнетущей атмосфере. Вспомнив, наконец, о своих обязанностях распорядителя на похоронах, он вышел вперед и загробным голосом возвестил, что настал момент прощания с телом.
Соседи и приятели покойного вереницей потянулись мимо дрог, от которых Бельмоуз бесцеремонно уволок дурачка Джонни. На лице Тома как будто лежала печать успокоения.
При жизни этот чертяка был весьма недурен собой. Раздалось несколько неподдельных и гораздо больше притворных всхлипываний; в основном же собравшиеся ограничивались тем, что бросали на мертвеца любопытный взгляд и тут же принимались шепотом делиться впечатлениями. Стив Барбор задержался у гроба: он долго и пристально всматривался в неподвижное лицо, а затем отошел, покачав головой. Семенившая следом его жена Эмили вполголоса сказала, что Генри Бельмоуз зря так уж нахваливал свою работу, вот и глаза у Тома опять раскрылись, хотя в начале панихиды они были закрыты: она сама видела, потому что стояла рядом. Глаза, однако, и впрямь казались живыми - и это через два дня после смерти; обычно так не бывает.
Дойдя до этого места, Фред Пек обыкновенно умолкает, словно не желая продолжать. А слушатель уже и сам улавливает, что дальше будет что-то неприятное. Но Пек успокаивает внимающих ему, заверяя, что все кончается не так страшно, как любят изображать рассказчики. Стив, и тот не дает воли своему воображению, ну а дурачок Джонни, естественно, не в счет.
В хоре плакальщиц была одна чрезмерно впечатлительная старая дева по имени Луэлла Морс - пожалуй, по ее-то милости события и приняли неожиданный оборот. Проходя вместе с остальными мимо гроба, она задержалась дольше всех, за исключением четы Барбор: хотела, как и они, разглядеть покойного получше. И вдруг ни с того ни с сего Луэлла пронзительно взвизгнула и упала без чувств.
Тут в комнате конечно же поднялся страшный переполох. Протиснувшись сквозь толпу к Луэлле, старый лекарь Пратт попросил принести воды, чтобы попрыскать ей на лицо; меж тем любопытствующие напирали на них со всех сторон - посмотреть на плакальщицу и заглянуть в гроб, а Джонни Дау принялся потихоньку напевать: "А он про все знает, знает; а он все слышит и все видит; но его все равно закопают". Но к его бормотанию никто не прислушивался - разве только Стив Барбор.
Очень скоро Луэлла очнулась, но так и не припомнила, чего именно испугалась, и только беззвучно повторяла: "Он так посмотрел... так посмотрел..." Однако остальные ничего у покойного не заметили - какой был, такой и есть. Вид, правда, жутковатый: глаза раскрыты, на щеках румянец.
А затем взгляду изумленной толпы открылось нечто такое, отчего все на мгновение забыли и про Луэллу, и про покойного. На полу лежал, силясь сесть, Генри Бельмоуз; очевидно, в суматохе его сбили с ног. Похоже, внезапное всеобщее возбуждение и толкотня повлияли на него самым неожиданным образом. Его лицо выражало дикий ужас, а взгляд становился тусклым и безжизненным. Голос у него почти пропал, из горла рвались трескучие хрипы, в которых явственно слышалось отчаяние.