Ужин для огня. Путешествие с переводом — страница 13 из 31

В конце экспозиции Гэбрэ Мэнфэс Кидус, похожий на Алему, угостил зверей и птиц свежесваренным кофе, Робо помог одноногому Тэкле-Хайманоту перейти через дорогу, и я догадался, что уже сплю. Во сне я увидел многоочитую темноту потолочной росписи с названием где-то в углу: «Вселенная». Пока я вглядывался в этот перенаселенный глазами мрак, кто-то невидимый с амхарским акцентом объяснял мне: «Космос расширяется потому, что проходит через человека. Чем больше энергии человек забирает у Вселенной, тем быстрее она расширяется. Ваша наука узнала об этом недавно, а мы знали с самого начала». Я кивал, делая вид, что все понял.

***

С наступлением дня лай собак, мелизматическое пение алеки45 и шум припустившего под утро дождя разом прекратились, как будто были частью сна. В промежутке между ночными и утренними звуками на землю опустился густой туман – занавес для смены декораций. Первыми проснулись запахи; в разреженном воздухе запахло смесью навоза, дыма и того дрожжевого брожения, которым всегда пахнет в Африке во время сезона дождей. Прашант сказал, что этот дрожжевой запах исходит от мокрой глины и напоминает ему об Индии. Впрочем, с Индией у него ассоциировалось все подряд. Любой амхарский обычай, любая история или сцена из здешней жизни вызывали у него одну и ту же реакцию: «Совсем как в Индии». Я, в свою очередь, всюду выискивал общий знаменатель с той Африкой, которую знал лучше всего: «Совсем как в Гане».

Так уж прямо «совсем»? Да нет, ничего общего. Ни с Ганой, ни с Мали, ни даже с соседним Суданом. Но человек странствующий, homo peregrinans, сородич человека играющего, всегда склонен видеть не то, что есть. Так, прибыв в Джибути, Гумилев пишет Вячеславу Иванову: «Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны». Страны Африканского рога, то есть Эфиопия, Эритрея, Джибути и Сомали, разительно отличаются от всего остального, что есть на этом континенте; сказать, что здесь «настоящая Африка» – примерно то же самое, что назвать Туву «настоящей Россией». Но Гумилев смотрит вокруг и видит ту Африку, о которой загодя написал десятки стихотворений («Дагомея», «Нигер», «Мадагаскар» и так далее) и в которой, увы, так и не побывал. «…На озере Чад изысканный бродит жираф…» Настоящий Чад – пыльные барахолки и мусорные горы Нджамены, повсеместный патруль с заплечными «калашами», беспрестанная проверка документов и вымогательство взяток, грязная вода в желтых канистрах, соляные равнины, запорошенные песком деревья, жутковатое безлюдье песчаных улиц – так же далек от фантазии Гумилева, как от хроник Канем-Борну46. Зато он вполне совпадает с априорными представлениями современного homo peregrinans: все это мы уже видели – кто по телевизору, а кто и воочию; мы уже бывали в похожих местах (я – в Мали, Прашант – в пустынной части Гуджарата), и, в конце концов, все места оказываются похожими. А ведь нам хотелось другого. Умудренные опытом глобализации, упраздняющей вопрос «Есть ли жизнь на Марсе?», мы все равно путешествуем на край света, чтобы еще раз убедиться в том, что марсиане – это мы. Убедиться и удивиться.

Пока мы шли к автобусной остановке, выглянуло солнце. От первого солнечного луча, как от лучины, поднесенной к склону холма, вспыхнуло синее пламя люпинов. Странно, что и здесь – люпины, знакомые с детства цветы. Совсем как у нас, на Марсе.

7. К «НИМЛЯНАМ»

Ухабистая грунтовая дорога шла через туманное плато, разрезанное глубокими долинами с водопадами и ручьями. Сплющенные шевелюры африканской акации, смоковницы и зыгбы47 подпирали затянутое тучами небо, воздевая ветви над косогорами, поросшими низким кустарником. В низинах виднелись группы каменных хижин с коническими соломенными крышами, загоны для скота, гущи кофейных ферм, разлинованные поля пшеницы и теффа. По краям дороги трусили мулы, навьюченные вязанками хвороста; босоногие пастухи в бурнусах погоняли тощих зебу. Время от времени из-за холма навстречу нам вылетала бело-голубая моторикша «Баджадж». Мы проезжали мимо придорожных поселений с растущими из слякоти навесами и хибарами, обитыми рифленой жестью; с деревенскими школами, представлявшими собой длинные бараки с подгнившими стенами, землей вместо пола и консервной банкой вместо школьного звонка; с обязательным настольным футболом, вкопанным в грязь посреди пустыря; с остовами бронетранспортеров, брошенных во время последней гражданской войны и используемых теперь в качестве жилища или торговой точки.

Повседневная жизнь мелькала серией быстрых кадров, как в каком-нибудь киномонтаже а-ля National Geographic. Вот пятилетний ребенок, дитя гор, как ни в чем не бывало сидит на краю обрыва, а его отец сидит на валуне чуть поодаль и жует веточку-зубочистку. Вот девочка лет девяти заботливо моет бурой водой младшего брата, стоящего голышом по пояс в глубокой луже (грязевые ванны по-африкански). Вот дети в замызганных рубахах на вырост сходятся под смоковницей и, опираясь на посохи, в подражание взрослым устраивают «деревенский суд». Устав судиться, они затевают игру, похожую на «чижа»; тот, кто проигрывает, должен катать своего противника на спине. Вот небольшая процессия идет за носилками, на которых лежит пожилая женщина. Это – деревенская «скорая помощь». Ближайшая больница находится в пятидесяти километрах, так что санитарам предстоит нести носилки еще много часов. Встретив на дороге священника, они останавливаются и в обязательном порядке по очереди целуют огромный нагрудный крест. Вот несколько мужчин сражаются с упрямым ослом; осел брыкается, не дает привязать поклажу, прядает мохнатыми ушами. Вокруг моментально собирается толпа с ценными советами. Мы тоже тормозим, чтобы узнать, в чем дело, и, возможно, принять участие. Вернее, не мы, а водитель микроавтобуса, толстяк-весельчак с девчачьим именем Мелси. Наши эфиопские попутчики (микроавтобус забит под завязку) не возмущаются; наоборот, одобряют водительскую любознательность. Откуда-то сбоку доносятся пистолетные выстрелы. Мелси с деланой тревогой сообщает по-английски: «Война началась!» После чего, прихахатывая, объясняет нам с Прашантом, что эти выстрелы – щелчки хлыста, возвещающие о приближении праздника Преображения. И добавляет: «Лучше слушайте музыку».

Музыка – это звон колокола, щебетание свирели, завывание трактирной однострунной скрипки масанко, басовое дребезжание баганы. Той самой «баганы» из «Абиссинских песен» Гумилева: «Абиссинец поет, и рыдает багана, воскрешая минувшее, полное чар…» Когда я зачитывался этими стихами в подростковом возрасте, думал, что «багана» – девушка из какого-нибудь туземного племени, красавица с высокими скулами и ореховым оттенком кожи, благодарная слушательница бродячего певца. Но тогда почему ее рыдание «воскрешает минувшее, полное чар»? Словарь Даля предлагал несколько альтернативных вариантов: 1) «жердь, шест, иногда рассохой, для установления кочевой кибитки», 2) «растение багон, багун, багульник», 3) «заика, косный; человек-скороговорка, таранта, которого трудно понимать». Первые два значения отметались сразу, а третье кардинально меняло смысл всего стихотворения: значит, над песней абиссинца рыдает не туземная прелестница, а какой-то невразумительный «таранта», человек-скороговорка, воскрешающий в памяти былые времена, когда он еще не так сильно заикался? Словом, удовлетворительного ответа я не нашел, а потом мне и вовсе разонравились «Абиссинские песни» («Как любил я стихи Гумилева! / Перечитывать их не могу…»), и неразгаданная загадка перестала интересовать, позабылась – до сегодняшнего дня. Теперь я знаю, что багана – эфиопская двенадцатиструнная арфа, знаю, как она звучит (уж точно не рыдание; рыдает как раз масанко, а низкие вибрации баганы напоминают скорее шаманский варган), и эта музыка не то чтобы «воскрешает минувшее, полное чар», но безусловно затрагивает какие-то струны. «Так трогают только плохие внезапно стихи». Это – из Владимира Гандельсмана, чьи стихи я перечитываю всегда. А гумилевские стихи об Абиссинии, где «Под платанами спорил о Боге ученый, / Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом, / Живописцы писали царя Соломона / Меж царицею Савской и ласковым львом…», трогают, как любые стихи, о которых давно забыл и внезапно вспоминаешь, много лет спустя с удивлением обнаруживая, что до сих пор помнишь их наизусть. Трогают, даже если (особенно если) по прошествии лет они кажутся совсем плохими.

Через некоторое время трудная ситуация с ослом благополучно разрешается, советчики разбредаются, и мы возвращаемся к автобусу – ждать Мелси, который уже успел под шумок улизнуть. Кто-то из пассажиров с добродушной ухмылкой объясняет, что наш водитель отправился промочить горло. Вероятно, он пошел именно туда, откуда доносится вся эта музыка. Если мы хотим, запросто можем к нему присоединиться.

Начинает смеркаться. Люди, бредущие по краям дороги, тоже как бы смеркаются, превращаясь в грациозные темные силуэты в белесых тогах. Гумилев был прав: в их внешности и осанке действительно есть какое-то исключительное благородство. Но вот они исчезают, и наступает ночь, затемнение кадра. И тогда вперед выступает деревенский юродивый – беззубый рот, клочковатая борода, лохмотья. Подыгрывая себе на масанко, он произносит монолог шекспировского шута, переделанный в песню: «Свежий воздух входит в мое жилище со всех сторон. Его сестра вода, которая всегда к нашим услугам, тоже входит, вливается отовсюду. Растения освежают воздух и придают красоту пейзажу. Вот что называется “современным домом. Наши друзья, итальянцы построили его перед тем, как уйти. Отец сеял тефф, сын сеял пули. Я воевал за свою страну. Мне говорили: “Свобода! Свобода!“, а потом оставили меня в дураках. Я проливал за них кровь, а они отобрали у меня землю и наградили меня “современным домом“. Это жилище открыто со всех сторон, но воры ничего не хотят у нас красть. У нас не воруют, хотя мы живем