— Мне нужна Глафира Козорезова, — ответил я.
Лицо старухи чуть скривилось, но она быстро справилась с непонятной мне эмоцией.
— Всем нужна Глафира. Всем, сударь.
— Она здесь? — спросил я.
— Здесь, — ответила Кобылина. — Но занята.
— У нее кто-то есть?
Кобылина вяло повела рукой:
— Репетирует. С аккомпаниатором.
— С Фомичевым?
Старуха медленно кивнула.
— Я могу присутствовать на репетиции?
— Зачем вам, сударь?
— Хочу дождаться окончания и переговорить.
Софья Алексеевна глубоко вздохнула и ответила:
— Нет. Вы помешаете.
Я взял стул, пододвинул к ее креслу и сел. Потом вынул портмоне.
— Разрешите мне компенсировать это беспокойство. Я бы очень хотел переговорить с мадемуазель Козорезовой.
Старуха бросила быстрый пытливый взгляд на мое портмоне.
— Попробуйте.
Я достал пять банкнот по десять рублей. Старуха с пренебрежением покачала головой. Добавил еще пятьдесят. Кобылина пожала плечами.
— Не цените вы талант, сударь, — сказала она холодно. — Моя Глаша — звезда сцены.
— Так ведь просто поговорить! — вспылил я. — Я ж ее у вас не покупаю. Не хотите брать — не надо. Дождусь концерта, подойду к ней и сам поговорю — уже без вашей помощи!
Старуха удивленно изогнула нарисованные брови, а потом протянула руку с пальцами, скрюченными подагрой.
— Только поговорить.
Сунув деньги под платок, где у нее, похоже, находился целый склад необходимых вещей, она выудила из-под платка колокольчик и громко позвонила. В дверь просунула голову чернявая девушка.
— Отведи господина в зал. Пусть посидит на скамейке. Если Глафира спросит, кто такой, — отвечай, с моего разрешения.
Мы снова вышли в коридор и по скрипучему паркету пошли дальше, туда, где звучал рояль. Поднялись на этаж выше, потом свернули налево — звуки рояля стали слышнее, к ним присоединился женский голос. Наконец остановились перед двустворчатой дверью. Девушка тихонько приоткрыла одну створку, заглянула внутрь, а потом поманила меня за собой.
— Тихо, — прошептала она.
Мы вошли в большой зал, стены которого покрывали старые дубовые панели. Паркет здесь был в лучшем состоянии и почти не скрипел. Пожелтевший потолок с прекрасной лепниной сохранил еще выцветшие рисунки цветочных узоров. В дальнем углу, под одним из трех больших окон, занавешенных бордовыми гардинами, стоял блестящий рояль, за которым, спиной ко мне, сидел, вероятно, Фомичев. Но я почти не заметил его, потому что смотрел только на Глашу Козорезову. Она была одета очень скромно — в серое платье с белым отложным воротничком. Ее вороные волосы были уложены в простую прическу. Смотрела певица прямо на меня — с недоумением, причем тянула одну ноту, как будто мой приход застал ее врасплох.
Пианист почувствовал движение за спиной и бросил играть. Он резко повернулся и крикнул:
— Какого черта! Машка! Это что такое?
— Софья Алексеевна разрешили, — тихо ответила чернявая девушка и тут же ретировалась.
Глаша молча посмотрела на Фомичева.
— Что вам надо? — грозно сказал Фомичев. — Вы не видите — мы репетируем! Уходите!
Я сел на длинную скамейку.
— Не беспокойтесь, я не помешаю. Как вы мне не помешали давеча. В трактире, помните?
Фомичев вгляделся в меня и вдруг обмяк. Я уловил в его лице страшное смущение — вероятно, он не хотел, чтобы я рассказывал при Козорезовой, как ее аккомпаниатор выпрашивал у меня остатки пива. Я кивнул ему, давая понять, что не буду далее распространяться на эту тему.
— Что происходит? — спросила Козорезова. — Кто этот человек?
Фомичев беспомощно посмотрел на меня.
— Я Гиляровский. Владимир Алексеевич. Пишу статьи для газеты «Россия». И мне надо с вами срочно переговорить, но при этом совестно отрывать от репетиции.
Певица взглянула на пианиста. Тот пожал плечами:
— Еще раз, а потом прервемся. Я не могу… ты знаешь…
Глаша кивнула. Фомичев начал играть вступление к романсу «Не уходи» гениального самородка Зубова. Я часто слышал эту душещипательную песню, обычную для ресторанов и небольших залов. Это был простой романс, берущий за душу самого обычного человека. Но исполняли его, как правило, очень вульгарно, в расчете на самую подвыпившую публику, плакавшую пьяными слезами. Даже странно было слушать его тут, в репетиционном зале, один на один с певицей. Но это внутреннее спокойствие, эта невинность, с какой она пела, моментально захватили меня, заставили сопереживать не тексту, не музыке, не лирической героине романса, а самой исполнительнице. Не было в ее голосе теперь ничего народного, но и ничего салонного. Хотя она легко пропевала каждую ноту, складывалось впечатление, что Глаша рассказывает что-то из своей жизни. Рассказывает тихо и нежно, иногда с удивлением — как вот с ней случилась эта история…
Не уходи, побудь со мною,
Здесь так отрадно, так светло,
Я поцелуями покрою
Уста и очи и чело…
Вдруг раздался резкий звенящий звук — Фомичев кулаком ударил по клавишам. Повисла тишина. Глаша покорно замолчала.
— Нет! — крикнул Фомичев. — Нет! Зачем ты дудишь в одну дуду! Разве непонятно? Ты поешь вот так!
Он пронесся пальцами по клавишам, повторяя музыкальную строку.
— А надо вот так!
Он сыграл ту же мелодию. Мне показалось, что это была одна и та же фраза.
— Понятно?
Глаша прокашлялась, посмотрела в мою сторону.
— О чем вы хотели со мной поговорить? — спросила она.
Я замялся, все вопросы, какие я хотел задать, почему-то вылетели из головы. Фомичев изумленно посмотрел на меня, потом на певицу.
— Что? — спросил он.
— Я устала, — ответила Глаша, отходя от рояля. — Приходи через час. Нет, приходи завтра. Завтра продолжим.
— Нет, сейчас! — упрямо ответил Фомичев. — Никакого завтра!
Глаша посмотрела на него долгим тяжелым взглядом — я не ожидал, что такая девушка может так зло смотреть на человека.
— Иди, — сказала она наконец низким голосом. — Иди, выпей водки. Ты слишком возбудился, мой дорогой. Очень дорогой… мой!
Фомичев не выдержал, он сник, опустил безвольно руки, уставился в пол, потом посмотрел на певицу жалобно:
— Но, Глашенька, душенька моя, давай закончим сейчас.
— Мы давно закончили, — отрезала певица. — Мне надо переговорить с этим господином. А ты приходи завтра.
Фомичев вздохнул, некоторое время сидел, уткнувшись взглядом в паркет, а когда поднял глаза на меня, я поразился темному огню ненависти, который тлел в них.
— Из-за вас! — сказал он. — Это из-за вас!
Встав, старый музыкант откинул со лба седые волосы и направился к двери. Толкнул створку, а потом остановился и, не глядя ни на кого, громко сказал:
— Продерите ее хорошенько! Раз уж заплатили!
И вышел. Я аж рот раскрыл от такой наглости. Повернувшись к Глаше, я спросил:
— Может, догнать его? Дать ему пару раз по физиономии?
— Черт с ним, — ответила Козорезова, садясь рядом со мной на скамейку и натягивая подол платья пониже на колени. — Он старый пьяница, и я держу его только ради прошлого. Вы знаете, что это он научил меня петь, когда я была еще девочкой?
— Нет.
— Я мыла посуду в трактире на Смоленке, где он пел. И попросила, чтобы он научил меня. Он и научил…
Глаша замолчала.
— А теперь бесится, потому что сам-то…
— А вы стали примой, — докончил я.
Глаша махнула рукой.
— «Примой-кобылицей», — с усмешкой ответила она.
— Вы недавно выступали в Купеческом клубе, и я наблюдал, как на вас реагирует публика. Это был не просто успех.
— А что? — повернулась она ко мне, и я чуть не утонул в ее больших карих глазах.
— Вы сами знаете что, — ответил я невпопад. — Вы их околдовали.
Она хмыкнула и подперла подбородок ладонями.
— Околдовала… Как вас зовут?
— Владимир Алексеевич, — ответил я.
— Видите этот потолок, Владимир Алексеевич, — она указала вверх.
— Вижу.
— Я как птица. Я могу летать. Но выше потолка мне не взлететь, как бы я ни старалась. Весь этот восторг, все это колдовство — это потолок, о который я бьюсь. Кобылина никогда меня не отпустит. Сколько раз мне предлагали уйти от нее в другие хоры! Сколько раз предлагали сольную карьеру!
— И почему вы не ушли?
— Контракт, — печально ответила Глаша. — Огромная неустойка. Софья Алексеевна далеко не дура, несмотря на свой клоунский парик. Она положила мне огромное жалованье, но чтобы отпустить меня… Только после ее смерти, не ранее.
Глаша посмотрела на меня в упор:
— Убейте ее, Владимир Алексеевич! Убейте, и я — свободна!
Наверное, на моем лице отразилось страшное замешательство, отчего Козорезова вдруг рассмеялась:
— Шучу! Ну что вы! Я же шучу!
Она вскочила и протанцевала по залу, а потом снова упала рядом на скамейку.
— Говорите, что вы хотели?
Я скованно сунул руку во внутренний карман пиджака и вынул блокнот с карандашом.
— Знакома ли вам такая фамилия: Столяров?
— Нет, — быстро ответила певица. — Кто это?
— Это коннозаводчик из Воронежа. Недавно он был отравлен в Купеческом клубе.
— Зачем?
Я пожал плечами:
— Не знаю точно. А фамилия Горн вам не знакома?
Она отрицательно помотала головой.
— Патрикеев? Чепурнин?
Глаша вдруг замерла. Потом снова помотала головой:
— Нет. Впрочем, я плохо запоминаю фамилии.
— Матвей Петрович Патрикеев, Егор Львович Чепурнин, — сказал я, наблюдая за реакцией.
— А вас как зовут? — спросила Глаша, запрокинув голову.
— Я уже говорил — Владимир Алексеевич.
— Ах да! Вы видите, я действительно плохо запоминаю имена и фамилии. Нет! — Она встала и повернулась ко мне, сцепив руки. — Это все, что вы хотели узнать? Вы думали, кто-то из них мой любовник? Или?..
Она повернулась и прошла несколько шагов, а потом остановилась и резко оборотилась ко мне:
— Или вы сами хотите взять меня в любовницы? Я же «кобылка»! Но предупреждаю, господин «как вас там»! Я — кобылка норовистая. Необъезженная. Хотите любви? Идите к другим девушкам. А на меня у вас денег не хватит.