«Вчера поздно ночью возле Каменного моста была зарезана певица Глафира Козорезова. Убийца — ее собственный аккомпаниатор А. В. Фомичев. Прохожие, ставшие свидетелями убийства, обратились к дежурившему городовому Сапрыкину, который начал преследование преступника. Тот, убегая от полицейского, взбежал на мост, перелез через перила и прыгнул в реку. Спустя час его тело прибило к берегу. Полиция предполагает, что убийство было совершено из ревности. Покойная состояла в хорошо известном хоре С. А. Кобылиной, участницы которого зачастую совмещают певческую деятельность с поиском богатых покровителей у публики. Вероятно, и девица Козорезова также нашла себе покровителя, что могло не понравиться ее бывшему ухажеру. Вопрос о месте погребения Козорезовой сейчас решается. Судя по ажиотажу, поднявшемуся в среде поклонников женских хоров, девица пользовалась благосклонностью многих».
Я выронил газету. Перед моими глазами Глаша стояла как живая, я слышал ее голос, видел полузакрытые глаза. Я прекрасно помнил и ее смех, и отчаяние, и манеру говорить, двигаться… Как старательно она бежала от судьбы обычной «кобылки», как скрывала свою любовь к Патрикееву!.. А еще я вспомнил нож, которым Фомичев угрожал мне у подъезда Купеческого клуба. Если бы я тогда не повел себя так легкомысленно! Если бы схватил Фомичева и сдал его первому попавшемуся городовому! Возможно, Глаша сейчас была бы жива. Да, я был виноват, но виноват по незнанию. А вот автор этой заметки… Каким же ничтожным надо было быть журналистом, чтобы вот так, ради сальных подробностей, ради легкого зубоскальства, не понять человека, не изучить его жизнь, не написать о нем хотя бы одной строчки правды! И даже если тебя торопит редактор, даже если наборщик в длинном кожаном фартуке нетерпеливо постукивает своим шилом по отлитым металлическим строчкам — разве стоит это того, чтобы втиснуть совершенно незнакомого тебе человека, да еще и женщину, женщину, зарезанную ночью пьяным ревнивцем, — в фельетонный шаблон. Ради нескольких строчек в газете — убить человека еще раз! Уже не физически, а духовно! Нет, я непременно поеду в эту газету и удушу мерзавца!
Я взял другие газеты, начал читать их и, к своему ужасу, понял — все! Буквально все писали об этом убийстве как под копирку! Кто-то давал больше подробностей, кто-то меньше, но набор фактов у всех был один. И отношение к погибшей почти не различалось.
Что же? Мне придется задушить всех криминальных репортеров Москвы?
Я подошел к буфету, налил себе стакан водки и выпил залпом. В память о Глаше. Потом подошел к столу и стал писать сам. Стал писать правду о человеке и музыканте, которого узнал случайно.
После пятой строчки я остановился. Это были слишком личные воспоминания. Я вдруг понял, что почти ничего и не знаю о Глаше — а если что-то и знаю, то могу написать об этом не больше абзаца. Мои воспоминания о ней — это сплошные эмоции. Я даже отчества ее не знал, не знал, откуда она родом, живы ли еще ее родители, почему она попала в Москву в трактир — я не знал ничего!
Я отложил карандаш и сел в кресло, все еще сжимая лист бумаги с пятью строчками. Потом медленно скомкал ее и бросил в угол.
На глаза мне попалась коричневая папка с досье на участников событий. Я положил ее на колени и начал перечитывать справки.
Через три дня Глашу хоронили на Миусском кладбище. В воздухе стояла тонкая водяная взвесь. Среди черных деревьев с кривыми сучьями иногда хрипло каркали вороны. Когда я приехал, гроб уже успели снять с катафалка и поставить возле вырытой могилы. Народу было немного — пришло несколько «кобылок» в черном. Перед ними, как полковник траурных войск, стояла, опираясь на большую мужнину трость, и сама Софья Алексеевна. С другой стороны — Чепурнин, Патрикеев и Горн. Священник читал над гробом тихим невнятным голосом. Не успел я дойти, как тропинку мне заступил старый знакомый — Никифор Сергеевич Ветошников. Как и Архипов, он был из Сыскного, но совершенно не походил на своего коллегу. В отличие от сухого и аристократичного Архипова, Ветошников был толст и неуклюж. Он очень часто потел — даже в холодное время года. Журналистов он не любил, наверное, потому, что поручали ему дела, как правило, связанные с известными персонами, там, где надо было не только хранить тайну следствия, но и вести его окольными дорожками, часто во вред справедливости и в пользу друзей градоначальника.
— Владимир Алексеевич, — сказал Ветошников, приподнимая свой котелок, под которым обнаружились рыжеватые слипшиеся от пота волосы. — Опять вы. Впрочем, Захар Борисович меня предупреждал.
— Захар Борисович? — спросил я удивленно.
— Увы, ему пришлось срочно уехать.
— Что случилось?
— По одному из дел необходимо произвести сложный арест в Казани.
— Но разве там нет своей полиции?
— Своя полиция есть, но клиент — наш. И Захар Борисович хотел сам взять его. Он уехал всего на неделю, а пока попросил меня присмотреть за вот этими господами.
— Он передал вам дело?
— Нет, просто он боится, как бы кто из них, — Ветошников указал своей бамбуковой тросточкой на группу у могилы, — не сбежал или не наделал глупостей.
Более года назад судьба свела нас с Ветошниковым в деле о «красном призраке». В какой-то момент он даже установил за мной наружное наблюдение, посчитав, что я выведу его на след преступника. Тогда я на виду у филеров Сыскного пригласил домой своего старого знакомого, жандармского полковника. Не знаю, как воспринял этот визит Никифор Сергеевич, которому доложили о столь странном визите, но с тех пор он сделался мил и обходителен.
Священник закончил читать. Служители кладбища начали продевать длинные ремни под гробом.
— Разрешите пройти, — сказал я. — Сейчас будут опускать.
— Конечно, конечно, — прошептал Ветошников и уступил мне дорогу. Я подошел к могиле.
Софья Алексеевна едва взглянула на меня. Зато ее «кобылки» даже оживились — мне показалось, что одна начала строить мне глазки. Ко мне подошел Патрикеев.
— Скажите честно, Гиляровский, — тихо на ухо сказал он мне. — Вы писали хоть одну из тех отвратительных заметок про смерть Глаши?
— Конечно нет.
— Спасибо, — прошептал Патрикеев. — И спасибо, что пришли. Нас мало, увы. Но это и хорошо. Мы не давали объявления о похоронах. А то сюда бы набежала толпа ее… поклонников.
— Как вы, Матвей Петрович? — спросил я.
— Я-то лучше, — с грустной усмешкой сказал Патрикеев. — А вот она…
Я посмотрел на Глафиру, лежавшую в гробу. Как и многие умершие, она была совершенно не похожа на себя при жизни и скорее напоминала восковую куклу, положенную во гроб.
— Не уберег, — сказал Патрикеев. — Не уберег! Как я теперь буду жить? Вы не знаете, Гиляровский, и никто не знает… Я никому никогда не говорил, но вам скажу, потому что вы — человек посторонний, и скоро мы с вами расстанемся. Я ходил на каждый ее концерт. Она ведь пела только для меня. Она сама так сказала — мол, пою только тебе, когда ты в зале. А если тебя нет, то и петь не хочется. Вы представляете, каково мне было? Сидеть среди толпы восторженных идиотов и знать, что поет она только мне одному. Видеть все эти овации, цветы и подарки…
— Но почему вы не открывали своих чувств? — спросил я. — Кажется, это уже не считается зазорным.
— Она не хотела, — ответил Патрикеев. — Да и есть другие обстоятельства…
Двое служителей подошли к гробу. В руках у них были молотки. Длинные гвозди они держали во рту. Накрыв крышкой гроб, они быстро начали забивать его гвоздями. Чепурнин отошел на два шага, отвернулся и сунул в рот незажженную сигару. Только Горн, слегка пошатываясь, так и стоял, глядя себе под ноги.
— Паша, вон, с утра уже надрался, — сказал Патрикеев.
Подошел Чепурнин:
— Гиляровский, — сказал он. — Вы зачем здесь?
Я пожал плечами. Я и сам не очень понимал — зачем.
Служители взяли за ремни у самого гроба, подняли его и подступили к могиле. Я услышал команду старшего из них, данную шепотом: «Раз, два, давай». Они начали медленно травить ремни вниз, гроб слегка качнулся, опустился на уровень земли, потом ушел вниз и с глухим стуком встал на кирпичи на дне могилы. Служители вытащили ремни. Двое из них взялись за лопаты и встали у большой кучи коричневой глины. Кто-то из «кобылок» начал всхлипывать. Священник собрал свои вещи, принял от Чепурнина плату и пошел в сторону выхода с кладбища.
— Софья Алексеевна, хотите что-то сказать? — спросил Патрикеев. Но старуха просто повернулась к своим девушкам, подняла руку и дала им знак.
Тихо-тихо «кобылки» запели удивительно простыми и искренними голосами. Запели так, как никогда на моей памяти не пели они на концертах:
Не для меня придет весна,
Не для меня песнь разольется,
И сердце радостно забьется
В восторге чувств не для меня.
Патрикеев стоял, глядя на могилу, и морщился, стараясь сдержать слезы. И у меня на душе стало тяжело, как будто и я провожал любимую женщину. Матвей Петрович нагнулся, сгреб своей ручищей глину с кучи и со стуком бросил на гроб. За ним подошли к куче Чепурнин и Горн. Потом наступила моя очередь — и я также кинул горсть земли вниз. Стук ее о доску крышки гроба прозвучал как одиночный стук сердца.
Девушки еще пели, но Патрикеев взял меня под руку и повел прочь, мимо оград и крестов. Он запрокинул лицо, но слезы текли из глаз.
— Гиляровский, — сказал он. — Мы сегодня соберемся в клубе, помянем Глашу. Приходите и вы. За час до полуночи. Когда народу будет поменьше. Я заказал малую гостиную.
— Обязательно приду.
— И еще. Полиция арестовала не того, я уверен. Конечно, с моей стороны это нехорошо. — Он оглянулся на Чепурнина и Горна, которые стояли у могилы. — Но, думаю, убивал кто-то из наших.
— Кто? — спросил я.
— Или Паша, или Егор. Больше некому. После поминок поедем ко мне, я хочу с вами поговорить, — сказал Патрикеев.
Сзади доносилось еле слышное:
Не для меня луна, блеща,