рязью и песком слюны стекало мне в пищевод, тем всё больше и больше охватывало меня восторженное, необыкновенно радостное, счастливое чувство.
Чувство освобождения.
Освобождения от прежних своих заблуждений, от мрака невежества и себялюбия, от отчаяния, вызванного бесплодностью всех прежних моих попыток найти выход из лабиринта, что казался мне бесконечным и непроходимым, лабиринта, созданного моим же собственным слабым, но изощрённым в сотворении миражей разумом.
Мой разум, искусный каменщик и архитектор, спланировав, рассчитав и искусно выстроив в этом лабиринте очередной тупик, с самым невинным видом обращался ко мне и, словно бы невзначай, предлагал: «А вот тут пройти ты не пробовал? Конечно, гарантию дать трудно, но я слышал, что кто-то из путников, и не далее как недели три назад, уже вышел из лабиринта, воспользовавшись именно этим путём. Ах, да… В твоей жизни было уже столько разочарований! Но, подумай сам, что ты теряешь? А приобретаешь ещё одну попытку! По моему, стоит попробовать».
Что теряю?
О, эта неодолимая, великая, неосознаваемая тяга к самоуничтожению!
Разум мой с рождения настроен был меня погубить. И не только тело моё (это бы я ему простил), но и душу мою, и к ней он всегда относился с особой, изощрённой ненавистью.
Что я теряю?
Пожалуй, ничего. Кроме сил и времени. И, в конечном итоге, самой жизни.
«Полюби» нашёптывал мне разум, заботливо затирая штукатуркой неровности и выступы кирпичной кладки очередной непрошибаемой стены, возведённой им в его лабиринте.
Я любил.
Я шёл вдоль одной стены, потом вдоль другой. Сначала пытался сосчитать углы, дабы легче было потом сориентироваться (да, да! это поразительная наивность, но ведь до определённого момента я совершенно искренне полагал, что я полностью контролирую все свои перемещения и вполне в состоянии отследить их).
Считал. Потом сбивался со счёта.
После очередного поворота я нос к носу сталкивался с моим лукавым проводником, с моим разумом.
Каждый раз он держал в руке факел. Каждый раз он улыбался, участливо и немного грустно.
О, лицемер! Гнусный лжец!
За время моих блужданий он возводил новые стены. Новые стены образовывали новые ходы и галереи. Которые вели в новые тупики.
Но я всё ещё верил ему. Я верил его улыбке. И, в конце концов, в этом лабиринте только его факел был источником света.
По крайней мере, мне так казалось. Ведь я не знал, что этот факел сжигает свет, а не рождает его.
Разум мой улыбался. Он видел мою растерянность. Он чувствовал мой страх. Он видел насквозь всю глупость и наивность мою.
Он всегда абсолютно точно выбирал подходящий момент для того, чтобы дать очередной совет.
«Поверь» говорил он мне.
Разве я мог сомневаться? Конечно, выход там.
Вера! Вот что спасёт меня!
И я верил.
Но к какой вере шёл я том лабиринте? Там не было ничего, кроме меня самого. Моего разума. И моих иллюзий.
Так что же мог я встретить на том пути?
Чаще всего — самого себя.
Я выходил из-за поворота, шёл навстречу себе — и проходил мимо, с трудом протискиваясь в узкой, сжатой с боков галерее, подчас толкаясь с собой животами и отодвигая себя плечом.
Я никогда не извинялся.
Почти никогда не здоровался. Разве только пару раз.
Но каждый раз, встречая себя, я замирал от счастья. Ибо это было верным признаком того, что в лабиринте я не один.
Возможно, встречались мне и мои иллюзии. По крайней мере, пару раз что-то касалось моих волос, пролетая у меня над головой. Едва ли это были летучие мыши…
Ходы ветвились, перекрещивались, переходили один в другой и порой настолько незаметно, что я вновь и вновь проходил по одному и тому же месту, не замечая этого.
Пока, вконец обессиленный, не затихал в очередном тупике.
И тогда мой губитель появлялся вновь.
«Надейся» говорил он мне.
И я сидел в этом тупике.
Я надеялся. Я надеялся, что, если сидеть очень, очень долго, то стены непременно начнут осыпаться. И рушиться.
Ведь время расшатает их.
Я почему то не подумал о том, что раньше время расшатает меня.
Через пару веков такого сидения я приходил в отчаяние.
Надежда оставляла меня.
Я начинал плакать. Потом выть. Я царапал стены ногтями. Бился о них головой. Даже пытался грызть.
А подлый разум, притаившись за углом, слушал мои безумные вопли.
И улыбался, участливо и немного грустно.
Выждав подходящий момент, он появлялся вновь.
И давал самый свой страшный и губительный совет.
Он говорил: «Думай!»
Думать… Мыслить… Искать выход…
Ну да, конечно!
Выход находился. Всегда находился.
Это была дверь. Она неизменно появлялась всякий раз, когда я, доверившись лукавому своему проводнику, вновь и вновь шёл за ним.
Дверь в ещё один лабиринт!
И когда он успевал их строить?
Он ещё долго водил бы меня из тупика в тупик. Он ещё долго смеялся и глумился бы надо мной. Возможно, и после смерти я всё так же бродил бы по выстроенным им туннелям, галереям и закоулкам и всё так же следовал бы его советам, переходя от надежды к любви, от любви к вере, от веры к мысли, от мысли… к полному отчаянию.
Но однажды, в один чудесный, удивительный, солнечный день (я, в своём лабиринте, конечно, не знал ещё тогда, что день солнечный, но там, снаружи, солнце светило вовсю) я почувствовал, что произошло нечто.
Нечто необычное.
Не одно из тех иллюзорных изменений, на которые разум мой, фокусник известный, был большой мастер.
Нет, я сразу почувствовал, что произошло что-то действительно важное, способное реально изменить весь ход моей тоскливо однообразной жизни.
Я шёл по лабиринту, охваченный смутной, не осознанной ещё надеждой.
Шаги мои всё убыстрялись. Они становились всё уверенней.
И вот, на одном из поворотов, увидел я разум свой, лежащий в крови.
Он был мёртв.
Неизвестный мне тогда благодетель убил его.
Это был солнечный весенний день. Конец мая.
Я ещё не вышел из лабиринта. Вокруг меня была темнота. Она окружала меня.
Вокруг меня ходили люди. Бегали официантки. Плыл табачный дым.
Я сидел в кафе.
Улыбался. Пил кофе. Ел быстро остывавший омлет, густо смазанный кетчупом. Омлет я заедал салатом, что лежал на отдельной тарелке.
Мёртвый мой разум лежал рядом. Жалкий, бессильный труп.
Я всегда плохо видел в темноте.
Я столько лет бродил в лабиринте, но так и не научился видеть в темноте. Я всегда больше полагался на осязание.
Никогда не щупал его рук. Впервые решился только в тот день.
Я мял его ладони. Провёл пальцами по его локтям. Сжимал его кисти.
Руки у него оказались шершавые. Грубые, мозолистые ладони с потрескавшейся кожей. Высохшие капли строительного раствора. Песок и пыль.
Под его кожей от нажатия моих пальцев перекатывались его мышцы, быстро коченея и твердея.
Пыльные, грубые руки.
Безжизненные… Он никогда и ничего не будет больше строить! Он сдох! Сдох!
Я смеялся. Весело жевал омлет.
Я бросался в труп хлебными крошками. Кинул в него хвостик от огурца, попавшийся мне в салате.
В лабиринте стало светлее. Словно где-то далеко открыли дверь. И свет, сквозь повороты и изломы тоннелей, добрался наконец до меня.
Теперь уже лучше… лучше…
— Эй, ты! Чего тут мусоришь?! До урны дойти лень?
— Псих какой-то… Улыбается ещё!
Кричат… Подмети… Я заплачу…
Только труп не задень. Я ещё над ним посмеюсь.
Нет, не буду говорить им про труп. Это мой личный труп.
Ещё одну чашечку, пожалуйста. Мне одной мало. У меня ещё булочка с кремом.
Кто-то сел рядом со мной.
Аккуратно вытер салфеткой нож.
Спросил, кивнув на труп:
— Тяжело было с ним?
Я кивнул в знак согласия.
Ещё бы! Разум мой — подлец. При жизни он был вообще невыносим.
Господи, и почему я ему всё время верил?
— Теперь будет легче. Я с тобой. Я тебе помогу.
Кто это?
Я не привык к свету.
Чем ближе я продвигаюсь к выходу — тем больше слезятся мои глаза.
Я никак не могу рассмотреть моего собеседника.
Неужели это он? Мой благодетель?
Он заказал себе сок. Апельсиновый.
Ворчливая официантка, придорожное кафе, забегаловка для дальнобойщиков, запах солярки долетает с улицы, весенний день, солнечные лучи нагревают воздух, подгоревшее масло, сигаретный дым, телевизор беззвучен, соревнования по лёгкой атлетике (кажется, бегуны), я сижу боком к телевизору, мне почти ничего не видно, мимо меня ходят люди, я боюсь — меня могут толкнуть и я расплескаю кофе или уроню сдобренный водянистым майонезом огурец себе на колени, дверь туалета всё время хлопает, вода непрестанно льёт в унитаз, бачок неисправен, у барной стойки хохот, девицы заходят с парковки, чистка пёрышек, стучат каблуки («по сколько? а отсос? в кабине…и без резинок…»), стук чашки о блюдце. Детали, детали…
Официантка вернулась удивительно быстро. Конечно, я не засекал время, но меня то она обслуживала явно дольше.
Впрочем, не обслуживала даже. Я подошёл к стойке, покрутил в руках закрученный в засаленный целлофан и поджатый скрепками с боков листок, на котором от руки написано было меню этого заведения.
Меню, конечно, было скромным, но оно, впрочем, вполне учитывало запросы основной части местного контингента, то есть водителей.
И если уж быть совсем справедливым, следует признать, что девицы, что паслись при том заведении и зарабатывали себе на жизнь, обсасывая пропахшие соляркой, залупный сыром и несвежим бельём хуи дальнобойщиков, едва ли предлагали слишком уж большой набор услуг, да и оказывали их, похоже, ещё халтурней, равнодушней и неохотней, чем здешние повара варили сосиски или обжаривали картофель — фри.
Проведя пальцем по листку, я добросовестно изобразил глубокое раздумье (интеллигентный человек должен хотя бы симулировать работу мысли даже в тех условиях, когда и думать не над чем), и заказал, разумеется, тот набор блюд, который не пользовался в этом кафе никакой популярностью. Чем сразу вызвал у официантки стойкую антипатию.