Чаще всего это проходило без следа, а иногда он ощущал пощипывание жесткой радиации, и тогда он менял курс, чтобы пролететь подальше, потому что, как ни вкусны были заряженные ядра или плотные потоки фотонов, падение на их источник уничтожило бы его. И как бывало слишком часто, следов ядерной реакции могло и не быть, а гравитационное воздействие все усиливалось, и тогда он тратил дополнительную энергию на то, чтобы подобраться поближе… и в сокрушительно подавляющем большинстве случаев сталкивался со стерильной поверхностью, начисто лишенной жизни, и ему приходилось тратить еще больше энергии на то, чтобы убраться оттуда и вернуться в безбрежное море космоса.
Но каждый раз, прежде чем он приближался к той опасной черте, за которой трата его энергии означала бы и утрату части его собственной кристаллической сущности, части воспоминаний, он находил что-то, хотя бы моря примитивной жизни, которая едва окупала посещение этого места. Зато иногда он находил по-настоящему вкусных — тех, кого он распознавал сразу.
— Разум, — довольно произнес продвинутый мальчишка. — Разум — вот что нравится Севативидаму.
Он везде учился и рано или поздно начинал даже думать на языке хозяев планеты… хотя о себе самом всегда думал, называя себя единственным, настоящим именем, которое имел всегда и которое слышал, произнесенное, должно быть, тысячей различных акцентов, воспроизведенное колебаниями воздуха, воды, аммиака… именем, которое голоса людей, жителей этой, последней пока планеты произносили как Севативидам.
Это место — Ривас уловил разом несколько картин: стеклянная равнина, которую он видел прошлой ночью, скользящие мимо откосы канала под голубым небом, свечение питательного ядерного огня под водой гавани в сумерки, высокая терраса под покосившимися шпилями, — это место оказалось одним из лучших, с какими он только сталкивался.
— Уйма людей, — произнес мальчишка. — Вкуснее едва ли не всех, каких я находил. — Он вздохнул. — Жаль, что мне не удалось продлить их недолгий золотой век, их маленький ренессанс хотя бы еще лет на десять: мне почти не стоило бы энергии и внимания, чтобы взрастить великих художников, врачей, политиков, и хотя это означало бы отложить на некоторое время пиршество, как легко подались бы они ко мне, упав с тех высот, на которые я их вознес, обратно в тьму отчаяния — после целого поколения уверенного оптимизма!
Продвинутый паренек снова вздохнул.
— Но, конечно, всего через четыре года кропотливого взращивания и удобрения я слишком увлекся.
Видения меркли — или скорее Ривас терял доступ к ним, — но он успел уловить образ огромной массы камней, падающих со всех сторон в ослепительно яркую точку. Он сжал всю эту груду до начала реакции, и все его тело блаженно покалывало — и тут все превратилось в белый свет, и все, что он успел сделать, это соорудить вокруг себя защитный кокон энергии, чтобы самому не испариться в пекле случайно вызванного им взрыва.
— Прежде я никогда не заходил так далеко, — заметил продвинутый голосом, в котором сожаление мешалось со страхом. — Я никогда не собирал столько тяжелого, нестабильного вещества. Наверное, если его просто собрать вместе в таком количестве, цепная реакция начинается сама, и ее даже не надо особенно подталкивать… Несколько лет после этой ошибки в расчетах у меня едва хватало сил шевелиться, не говоря уже о том, чтобы уделять энергию и внимание на поддержание ренессанса в Эллее. Да, вымостить Священный Город стеклом стоило мне очень, очень дорого…
Некоторое время мальчишка молчал, потом негромко рассмеялся.
— Но даже после всего четырех лет они были очень даже ничего — после того, как их драгоценного Шестого Туза убили, а все их художники перегорели и сошли с ума, лишенные моей поддержки, о которой они и не догадывались, и когда все увидели, что обещания и надежды на деле ложь. Люди так вкусны, когда отчаиваются до предела… вот тут-то они и приходят к Севативидаму. Жгучего дождя они не переносят, вот и прячутся от него в две двери — религию или самоуничтожение. И угадай, кто ждет их за обеими этими дверями?
Поток морской воды вымыл остатки Крови из корзины, и эффект наркотика быстро слабел. Во всяком случае, возможности видеть воспоминания Сойера Ривас лишился. Его рука онемела, и он не чувствовал ее, если только не дотрагивался ею до чего-нибудь — когда такое случалось, она взрывалась ослепительно горячей болью, от которой мутилось сознание.
Теперь Ривас знал, что от Крови боль защищает не менее эффективно, чем от причастия. Впрочем, об этом можно было и догадаться, ибо, похоже, обе эти штуки служили Сойеру соломинами, чтобы с их помощью тянуть людскую психику из их мозгов. Но хотя она защищала его от обычной потери сознания и последующего замешательства, она не отгораживала его от разума Сойера — скорее она служила ему усилителем. Шесть дней назад, на стадионе Серритос, когда он, причащаясь, порезал себе палец, он смутно ощущал присутствие ледяного внеземного разума; сегодня же доза Крови в сочетании с изувеченной правой рукой показала ему воспоминания Сойера так ясно, как если бы это были его собственные. Новое воздействие одного из двух этих средств в сочетании с новой физической травмой могло бы…
Черт его знает, что оно могло бы. Ривасу как-то не слишком хотелось выяснять это.
Рев мотора, такой ровный, что он перестал обращать на него внимание, резко стих и сменился пыхтением. Корзина качнулась вперед, ударилась о борт, о следующую спереди корзину и наконец, слава Богу, остановилась. До Риваса донеслись чуть приглушенные брезентом голоса — громкие, но лишенные особых эмоций.
Какого черта, беспокойно подумал он. Мы что, швартуемся? Но это ведь невозможно: я ощутил бы, если бы мы вошли в защищенную от волн гавань.
— Начни с кормы, — крикнул чей-то голос прямо у него над головой. — Вот, — клетку Риваса тряхнуло, — я отвяжу, как только ты ее поднимешь.
Сквозь обшивку до Риваса донеслось неуверенное притаптывание девушек в трюме, и это напомнило ему еще об одном. Да, во всех воспоминаниях Сойера, даже когда тот оставался нагим кристаллом в бездонной пустоте космоса, он всегда был существом мужского пола. Выходит, пол не зависит от физических органов, гормонов и всего такого, что, по мнению Риваса, должно было бы его определять. Наверное, поэтому, подумал он, женщины могут причащаться сколько угодно, не достигая стадии продвинутых. Может, в их психике есть что-то такое особенное, женское, чего Сойер как мужчина не способен поглотить.
Ривасу вспомнился тот метеоритный дождь, который, как утверждает легенда — и как подтверждал его отец, — осветил ночное небо за год до рождения Сойера. Интересно, подумал он, если бы кто-нибудь знал, что за паразит летит к ним в обществе межзвездного хлама, смог бы он поделать что-нибудь тогда? Правда, пожалуй, если эта кристаллическая гадина запросто выдерживает чудовищные ускорения, жар входа в плотные слои атмосферы и жесткую космическую радиацию, вряд ли его особенно потревожит удар каблуком, или молотом, или если его бросят в камин. И как, кстати, попадает он в кого-то?
Что-то металлическое лязгнуло по прутьям клетки Риваса, а потом брезент совсем рядом с его головой с треском разорвался, и он увидел светлое пятно в месте, где багор проткнул ткань. Багор поерзал немного, зацепился, и Ривас услышал — отчетливее благодаря отверстию — чей-то голос:
— Крепи его как следует. Так, теперь развязывай.
Ривас ощутил, как дернулся канат, привязывавший корзину к лодке, а потом корзина завалилась набок, разом наполнившись водой, и он понял, что продвинутый мальчишка погрузился с головой, и он нырнул, чтобы отцепить его и выставить его голову поближе к багру, ибо все шло к тому, что именно там будет теперь верх. Правая рука его с ощутимой силой ударилась о лысую мальчишкину голову, и Ривас почувствовал, что вот-вот потеряет сознание, но все-таки усилием воли удержался на краю. Задержав дыхание и опустившись на то, что теперь сделалось дном клетки, он здоровой рукой ухватил мальчишку за пояс и толкнул туда, где, по его представлениям, должен был сохраняться еще воздух.
Самому же ему ничего не оставалось, как стиснуть зубы, задерживая дыхание, и ждать, пока багор раскачивал и дергал клетку, и утешать себя: терпи, еще несколько секунд только… Сейчас они вытащат эту штуку из воды. Подожди, сейчас…
Легкие разрывались в груди, пытаясь разжать перехваченное горло и набрать полную грудь морской воды; сознание снова начало уплывать от него. Боже, в отчаянии думал он, ты же сейчас отключишься, чувак, и тут-то ты утонешь, это верняк, да не сдавайся же, суй руку сквозь решетку, вот так, чтобы, даже если ты вырубишься, не остаться под водой. Ты что, хочешь помереть ради продвинутого, который не может ни видеть, ни думать, ни даже испытывать благодарность… хочешь помереть ради этого абсолютного минимума человечности?
Он жестоко разочаровался в самом себе, когда вдруг понял, что не собирается меняться с мальчишкой местами. С ума сойти, какая работа, Грег, подумал он: тебя нанимают спасти Ури, и вот ты теряешь свою чертову жизнь, спасая безмозглого, отравленного мальчишку, которому в самом лучшем случае осталось жить несколько дней и который скорее всего умрет прямо сейчас, как только ты вырубишься и отпустишь его.
Вода вдруг забурлила, и парень разом сделался ужасно тяжелым, слишком тяжелым, и поверхность воды скользнула вниз по его лицу, и он жадно глотал воздух, а потом его левая рука подогнулась, и мальчишка упал прямо на него, и изувеченная правая рука Риваса оказалась зажатой между ними. Он взвизгнул — такой высокий звук могла, наверное, услышать только собака — и провалился в небытие.
Некоторое время он смутно осознавал, что лежит лицом вверх, что поперек живота его лежит что-то тяжелое, в спину врезаются какие-то выступы пола, но он, как это ни неудобно, даже не делал попытки встать. Он не задумывался о том, что его разбудило, поскольку в намерения его входило поспать еще. В конце концов, было еще темно.