Узкая дорога на дальний север — страница 10 из 73

«Каждый бросок – всегда первый, – вспомнил Дорриго слова Смугляка. – Ну разве не миленькая теория?»

– Ты думаешь – и ты в этом не признаешься, – щебетала Линетт Мэйсон. – Валяй дальше. Разве нет? Думаешь о ней?

«Ты знаешь, я так и не расплатился. Десять шиллингов».

– Я знаю.

«Двадцать к трем. Я помню это».

– Я знаю, когда ты о ней думаешь.

– Знаешь, – зашептал он в мясистое плечо Линетт Мэйсон, – сегодня я работал над предисловием и застрял в нем на Гонке, когда нас семьдесят дней и ночей заставляли работать без выходных весь сезон дождей. И старался вспомнить, как избили Смугляка Гардинера. Это было в тот самый же день, когда мы кремировали беднягу Гая Хендрикса. Я попытался написать, что я помню из того дня. Получалось ужасно и благородно – все разом. Только не было это ни тем ни другим.

– Я точно знаю, уж поверь.

– Это было жалко и глупо.

– Иди сюда.

– По-моему, они этим наелись досыта, избиениями. Я про япошек.

– Иди. Давай спать.

– Там был такой Накамура, еще этот вшивый мерзавчик Варан с его надменной марионеточной поступью надутого индюка, еще два японских инженера. Или их три было? Даже этого не могу вспомнить. Что ж я за очевидец? Я говорю, может, поначалу они на самом деле хотели причинить ему боль, но потом им это обрыдло, как нашим парням обрыдли кувалда с пробойником. Можешь себе представить? Одна только работа, и работа утомительная, тупая.

– Давай спать.

– Тяжкий труд до седьмого пота. Как траншею копать. Один на мгновение перестал. И я подумал: «Ну, вот и все. Слава богу». А он поднял руку ко лбу, стряхнул пот и носом шмыгнул. Запросто так. А потом вернулся к работе – избивать Смугляка. Не было в том никакого смысла, ни тогда не было, ни сейчас нет, но этого же не напишешь, а?

– Ты же написал.

– Написал. Что-то. Да.

– И ты написал правдиво.

– Нет.

– Ты написал неправду?

– Я был точен.

За окном в ночи, словно отыскивая что-то безнадежно потерянное, жалко пищал сдающий задним ходом грузовик.

– Не понимаю, почему для тебя это так важно, – проговорила она.

– Нет.

– Вот правда не понимаю. Разве не так много людей страдали?

– Много, – согласился он.

– Почему же именно это важно?

Он ничего не сказал.

– Почему?

Лежа в гостиничной постели в Парраматте, он чувствовал, что должен думать об исполненном добра мире за пределами их номера, о том, что голубое небо только того и ждет, чтобы вновь появиться через несколько часов, то самое просторное голубое небо, которое в его голове навеки связалось с потерянной свободой его детства. И все же разум его был не в силах перестать видеть испещренное черными полосами небо лагеря.

– Расскажи мне, – попросила она.

Оно всегда напоминало ему грязные тряпки, залитые отработанным маслом.

– Я хочу знать, – продолжала настаивать она.

– Нет, не хочешь.

– Она ведь мертвая, так? Я ревную только к живым.

II

От женщины той на прибрежном песке

Рябью расходятся сумерки

По вечерним волнам.

Исса

1

Во время нестерпимой жары конца 1940 года Дорриго Эванс находился в Аделаиде, завершая подготовку в 2/7-м Эвакуационном пункте на базе Уоррадейльского армейского лагеря, перед отправкой неведомо куда. И получил увольнительную на полдня: штука никчемная, говоря откровенно. Том в телеграмме из Сиднея сообщил, что их дядя, Кейт, владелец паба совсем рядом с Аделаидским побережьем, очень хочет повидаться с Дорриго и «позаботится о тебе по-царски». Дорриго Кейта Мэлвани никогда и в глаза не видел. Ему о нем только и было известно, что тот был женат на младшей дочери их отца, несколько лет назад погибшей в автомобильной аварии. И хотя Кейт с тех пор успел еще раз жениться, он поддерживал связь с семьей своей первой жены, обмениваясь рождественскими открытками с Томом, который и сообщил дяде, что Дорриго проходит службу в Аделаиде. В тот день Дорриго собрался было наведаться к дяде, но машина, которую он надеялся одолжить, сломалась. Так что вместо поездки он в тот вечер с коллегами-врачами из 2/7-го отправился в город, в «Красный Крест» на танцы.

В тот день предстояли скачки Мельбурнского кубка[21], вызвавшие на улицах томное оживление. Убивая время до начала состязаний, Дорриго ходил по городским улицам и под конец оказался в старом книжном магазине на Ранделл-стрит. Шло какое-то раннее вечернее мероприятие: представляли журнал или что-то в том же духе. Уверенный в себе молодой человек со всклоченными волосами и в большом галстуке, узел которого свободно болтался на шее, читал, заглядывая в журнал:


Митридатум[22]от отчаянья нам неведом,

что в ходу у пьянчуг, этих злобных пингвинов ночей,

площадную брусчатку они топчут без дела,

да шнурки себе вяжут в замутненном луче фонарей.


Дорриго Эванс ни бельмеса в этом не разобрал. Вкусы его, во всяком случае, уже коснели в предвзятости, свойственной тем, кто с юности привык к дальним походам по безбрежному морю классики и уже редко заплывал куда-то еще, в новые для себя воды. В современности он по большей части терялся и предпочитал следовать литературной моде полувековой давности – в его случае то были поэты викторианской эпохи и писатели античности.

Небольшая толпа зрителей мешала ему сориентироваться среди книг, а потому он направился к деревянной лестнице в дальнем углу магазина, которая указывала на путь, по-видимому, к чему-то более интересному. На втором этаже расположились два небольших полускрытых кабинета (незанятые) и большой зал (тоже безлюдный), пол его был выложен из досок грубого распила, которые упирались в слуховые окна, выходившие на улицу. Повсюду были книги, которые он мог неспешно рассматривать: книги в шатких стопках, книги в коробках, букинистические издания, плотно уставленные или, наоборот, выстроившиеся сикось-накось, словно бывшие не в ладу с дисциплиной отряды ополчения, на полках от пола до потолка по всей задней стене зала.

В зале было жарко, но жара донимала Дорриго куда меньше, чем поэтические чтения внизу. То и дело он снимал с полки книжку, но на самом деле внимание его было приковано к косым лучам солнечного света, лившегося через слуховые окна. Повсюду вокруг вздымались и опускались мелкие пылинки, светясь и сверкая в этих столбах волнующегося света. Он отыскал несколько полок, заполненных старинными изданиями писателей-классиков, и принялся рассеянно перебирать их в надежде найти дешевое издание «Энеиды» Вергилия, которую когда-то прочел, одолжив на время. И все же, по правде говоря, отнюдь не великая поэма античности привлекала Дорриго Эванса, а сама аура, что, по его ощущению, окутывала такие книги, – аура, что излучала сияние вокруг и вовлекала внутрь какого-то иного мира, вещавшего ему, что он не одинок.

И это ощущение, это чувство общности, случалось, переполняло его. В такие моменты ему чудилось, что во всей Вселенной есть всего одна книга, что все тома книг суть просто двери в это более грандиозное, творящееся на глазах произведение: неисчерпаемый прекрасный мир, не воображаемый, а мир такой, каков он есть на самом деле, книга без начала и конца.

От лестницы послышались какие-то выкрики, а следом вышла компашка из шумливых мужчин и двух женщин, одной крупной, рыжеволосой, в темном берете, другой поменьше, блондинки, с ярким пунцовым цветком за ухом. Компания то и дело принималась хриплым хором певуче причитать: «Рви, старина Роули, рви!»

Форменная одежда мужчин являла собой смесь, единящую вооруженные силы Австралии: королевская авиация, королевский военно-морской флот и имперская армия, – сами же мужчины были, как предположил Дорриго, в легком подпитии, и все они так и или иначе старались завоевать расположение той из женщин, что поменьше. Ее же, похоже, не интересовал никто из них. Что-то отделяло ее от всей компании, и как ни старались вояки стать с ней ближе, не замечалось ни одной руки в форменном рукаве, пристроившейся у нее на руке, ни одной ноги в форменной брючине, трущейся о ее ногу.

Все это Дорриго Эванс четко ухватил с одного взгляда, после чего и она, и они ему наскучили. Вся компашка служила не чем иным, как обрамлением маленькой блондинки, и он презирал их за то, что они сдались в плен той, которая явно не достанется никому из них никогда. Ему не понравилась властность, с какой эта женщина обращала мужиков в эдаких, с его точки зрения, рабски угодливых псов, а потому и сама она ему скорее не нравилась.

Отвернувшись, он вновь обратился к книжным полкам. В любом случае думал он тогда об Элле, с которой познакомился в Мельбурне, когда завершал хирургическое обучение. Отец Эллы был видным мельбурнским адвокатом, мать принадлежала к известному скотоводческому семейству, а дед был одним из авторов федеральной конституции. Сама Элла работала учительницей. Если и была она порой скучновата, то все равно ее мир и ее внешность все еще ярко озаряли сознание Дорриго. Пусть разговоры ее были полны банальностей, словно бы наизусть заученных и повторяемых с такой убежденностью, что у него, честно признаться, не было уверенности, что она действительно сама так считает, тем не менее он успел убедиться, что Элла добра и способна преданно любить. А вместе с ней к Дорриго пришел целый мир, казавшийся ему защищенным, вечным, уверенным, неизменным. Мир отделанных темным деревом гостиных и клубов, хрустальных графинов с шерри и односолодовым виски, подслащенным, слегка пьянящим, слегка отдающим клаустрофобным запахом осветленного до блеска сусла. Семья Эллы была достаточно либеральной, чтобы радушно ввести в этот мир многообещающего молодого человека низкого происхождения, и вполне обыденной, чтобы дать понять: условия их радушия будут всецело определяться этим миром.