Узкая дорога на дальний север — страница 19 из 73

Накамура вернулся к чтению машинописного послания. Третий приказ предписывал перевести сто пленных из его лагеря на работы в лагерь около перевала Трех Пагод, километрах в ста пятидесяти к северу на бирманской границе.

«У меня нет сотни пленных, которыми я мог бы поделиться, – подумал Накамура. – Мне нужно еще тысячу пленных, чтобы завершить этот участок в отведенный мне срок, а не терять еще больше». Он взглянул на полковника Коту.

– Сто человек должны отправиться туда маршем?

– В сезон дождей другого способа нет. Тут тоже ничего не поделаешь.

Накамура знал, что многие умрут, добираясь до нового места. Возможно, большинство. Но это необходимо железной дороге, император повелел проложить эту железную дорогу, и, таким образом, было решено, что железная дорога будет создана. Насколько он понимал, в действительности – той действительности снов и ночных кошмаров, в какой ему приходилось жить каждый день, – другого способа построить эту железную дорогу не существует. И все же он продолжал упорствовать.

– Поймите меня, – сказал Накамура. – Мои трудности – они практические. Без инструментов и при том, что людей с каждым днем все меньше, как мне строить железную дорогу?

– Даже если большинство умрет от истощения, вы должны завершить работу, – сказал, пожимая плечами, полковник Кота. – Даже если все перемрут.

И Накамура понимал, что и при таких жертвах нет иного способа исполнить повеления императора. В любом случае что такое военнопленный? Меньше, чем человек, просто матсредство, пущенное в ход, чтобы соорудить железную дорогу, как тиковые шпалы, стальные рельсы и путевые костыли. Если он, японский офицер, позволил бы себе попасть в плен, то все равно был бы казнен по возвращении на свою островную родину.

– Два месяца назад я прибыл из Новой Гвинеи, – сказал полковник Кота. – Остров Бугенвиль. Ява – блаженство, как говорится, Бирма – ад, но никому нет возврата из Новой Гвинеи. – Полковник улыбнулся, мешки на его лице приподнялись и опали, напомнив Накамуре склон холма с рубцами террас. – Я свидетельство того, что старые солдатские поговорки не всегда верны. Но там очень сурово. Американская воздушная мощь невероятна. Их «Локхиды» молотили нас день за днем. Круглые сутки – бомбежка и обстрел. Нам выдавали недельный рацион в расчете, что сражаться предстоит месяц. Нам бы только соль со спичками в районе боевых действий, мы бы со всем справились. А что мне сказать про американцев с австралийцами? Они могут похвастаться только своей материальной мощью, своими машинами, техникой. И мы непременно победим, потому что наш дух выстоит там, где их – рассыплется в прах.

И пока полковник говорил, его террасное лицо, как казалось Накамуре, вобрало в себя великое множество древней мудрости Японии, всего того, в чем Накамура находил благое и самое лучшее в своей стране, в своей собственной жизни. Накамура понимал, что полковник своим проникновенным голосом рассказывал ему нечто большее, чем просто историю. Слова его убеждали: какие бы ни выпали невзгоды, с какой бы нехваткой инструментов и рабочей силы ему, Накамуре, ни пришлось иметь дело, он выстоит, железная дорога будет построена, война закончится победой – и все это благодаря японскому духу.

Только вот что такое этот самый «дух», что в точности это означает, Накамура выразить бы затруднился. Он достоин, и он чист, для самого майора это сила более реальная, чем колючий бамбук и тик, дождь, грязь, камни, шпалы и стальные рельсы, с которыми они работают каждый день. Так или иначе, он стал его сутью, и все же словами этого не выразить. И, объясняя, какие чувства им владеют, Накамура вдруг понял, что начал рассказывать уже целую историю.

– Вчера вечером я разговаривал с доктором-австралийцем, – говорил он. – Доктор хотел знать, почему Япония начала эту войну. Я объяснил, что нами двигала идея благородства всеобщего братства. И упомянул наш девиз: «Весь мир под одной крышей». Но не думаю, что это было понято. Ну, я и сказал вкратце, как ныне Азия для азиатов с Японией во главе азиатского блока. Рассказал ему, как мы освобождали Азию от европейской колонизации. Очень трудно пришлось. Он все талдычил про свободу. – По правде говоря, Накамура понятия не имел, о чем твердил австралиец. Слова – да, зато понятия не имели вовсе никакого смысла.

– Свободу? – переспросил полковник Кота.

Они засмеялись.

– Свободу, – кивнул Накамура, и оба офицера вновь хмыкнули.

Собственные мысли были для Накамуры неведомыми джунглями, вероятно, для него познаваемыми. Кроме того, собственные мысли его ничуть не заботили. Его дело – быть уверенным, безошибочным. Для его больного разума слова Коты были как сяба. Накамуру заботили железная дорога, честь, император, Япония, а самого себя он считал добропорядочным и следующим законам чести офицером. Но все равно старался до конца постичь охватившее его смятение.

– Раньше, я помню, когда заключенные еще устраивали концерты, как-то вечером я стал наблюдать. Джунгли, костер, люди поют свою песню «Матильда кружит в вальсе». Это настроило меня на сентиментальный лад. Даже сочувствующий. Трудно было не растрогаться.

– Но железная дорога, – заметил полковник Кота, – не меньшее поле сражения, чем передовая на фронте в Бирме.

– Вот именно, – подтвердил Накамура. – Нельзя делать различие между человеческими и нечеловеческими деяниями. Нельзя указывать, нельзя говорить: вот тут этот человек – человек, а тот человек вон там – дьявол.

– Это верно, – согласился полковник Кота. – Идет война, а война выходит за рамки всего этого. И железная дорога Сиам – Бирма имеет военное значение, но и не это главное. Именно эта железная дорога представляет собой великое эпохальное строительство нашего века. Без европейской техники в сроки, считающиеся невероятными, мы непременно построим то, что, как европейцы утверждали много лет, построить невозможно. Эта дорога знаменует момент, когда мы и наше мировоззрение становятся новой движущей силой мирового прогресса.

Они выпили еще кислого чаю, и полковник Кота взгрустнул, что он не на фронте, где мог бы умереть за императора. Они кляли джунгли, дожди, Сиам. Накамура говорил, как трудно стало выгонять австралийцев на работу, что, будь у них хоть чуть больше понимания (и приятия) той великой роли, что дарована им судьбой, не пришлось бы терзать их так безжалостно. Не в его натуре быть таким суровым. Но – приходится, сталкиваясь с упрямством австралийцев.

– Они лишены духа, – сказал полковник Кота. – Именно это я видел в Новой Гвинее. Мы шли на них в атаку, и они разбегались, как тараканы.

– Будь в них дух, – подхватил Накамура, – они предпочли бы смерть позору находиться в плену.

– Помню, когда я впервые попал в Маньчжоу[41], прямо из офицерского училища, – стал рассказывать полковник Кота, сжав руку, словно собираясь драться или зажав рукоять меча. – Младший лейтенант, совсем зеленый. Пять лет назад. Кажется, так давно. Надо было провести полевые учения, чтобы подготовиться к боям. Однажды нас повели в тюрьму испытать нас на мужество. Заключенных-китайцев не кормили много дней. Они были совсем тощими. Их связали, завязали глаза, силой поставили на колени перед большим рвом. Командовавший лейтенант извлек из ножен меч. Зачерпнув рукой воды из ведра, сбрызнул ею обе стороны клинка. Я навсегда запомнил капавшую с его меча воду.

– Следите, – обратился он к нам. – Вот так рубятся головы.

15

В следующий субботний день жара сделалась просто невыносимой. Закончив накрывать к обеду и убедившись, что к ужину все готово, Эми Мэлвани решила переодеться и пойти искупаться. Большая толпа народу растекалась вверх и вниз по пляжу от дороги, ведущей из «Короля Корнуолла», и, шагая по песку, прислушиваясь к волнам и повизгиваньям, Эми (соломенная шляпа на голове, голубые шортики, белая батистовая блузка) хорошо понимала, что ее пристально разглядывают и мужчины, и женщины.

Долгие, невероятно жаркие летние дни, сладострастные ночи, душная спальня, звуки и запахи Кейта наполняли Эми Мэлвани совершенно непонятным беспокойством. Ее переполняло желание. Уехать, быть другой, где-то в другом месте, начать двигаться и никогда не останавливаться. И тем громче ее потаенное нутро вопияло к движению, чем больше она сознавала, что вмерзла в одно место, в одну жизнь. А Эми Мэлвани хотелось тысячу жизней, и она не желала, чтобы хоть одна из них походила на ее теперешнюю.

Порой ей удавалось воспользоваться войной и снисходительной натурой Кейта: вечерок тут, ночь там. Были маленькие приключения: после вечерних танцев офицер королевских ВВС прижал ее к стене, но, к ее огромному облегчению и легкой досаде, ограничился одними лишь буйными поцелуями да немного потискал. Она переспала с каким-то разъездным торговцем, иногда заходившим в бар гостиницы, которого однажды вечером встретила в городе у кинотеатра. Вышло все ужасно, такое, она почувствовала, раз уж началось, то закончиться могло лишь тем, что пустится на самотек. У торговца – по сравнению с Кейтом – тело было сильное, молодое, он был энергичен и внимателен – даже слишком. Вот и, оказавшись с ним в постели голой, она пришла в ужас: ей были невыносимы его прикосновения, его запах, тело. Жалела, что не ушла.

После ее вырвало, и она ощутила такую жуткую пустоту, что твердо решила: такого больше не никогда не повторится, – эта решимость помогла ей справиться с терзавшим ее чувством вины. По ее мнению выходило, что, вероятно, каким-то очень странным образом та неверность стала залогом ее последующей верности Кейту. А поскольку разъездного торговца она не любила, то и свыклась с мыслью, что по-настоящему никакой неверности и не было. Ее любовь к Кейту (какой бы она ни была) – все равно любовь: она все равно не была равнодушна к нему, восторгалась им, ценила его мягкость, бесчисленные мелкие проявления доброты. Месяцы, последовавшие после той жуткой ночи, в чем-то были самыми лучшими из прожитых вместе. И все же, даже когда Эми Мэлвани спала долго и сладко, когда просыпалась в безмятежном настр